Выбрать главу

Стою. Дрожу… Вот близится реплика, по которой «я» должна войти в кабинет Каштанова. За «мной» послан дежурный:

— К допросу!

Много свершено Эрной Курциус преступлений. Сейчас она увидит своего судью. Смертный холод распространяется по телу. Левой рукой прижимаю «я» левый борт пиджака, как бы защищаясь от неизбежного и смертельного нападения. Правая же рука — в кармане клетчатого мужского пиджака. В этой руке — решение обороняться до последнего. Эрна Курциус — хищный и хитрый зверь, и все повадки ее — повадки хитрого и хищного зверя. Как атомную энергию поджигатели войны предполагают пользовать как орудие массового истребления, а не в созидательных целях, так и человеческим разумом пользуется Эрна Курциус только для обмана, укрывательства, спасения своей презренной жизни.

Я долго искала внешнее выражение сущности Эрны Курциус. На мне был светлый «тевтонский» парик. Мой длинный нос подвергся деформации с помощью прозрачной ленточки, его укорачивающей, и небольшого комка гуммоза, придавшего моему профилю  «скалистый» вид. Клочком прозрачного тюля я сплющивала ноздри. Было тяжело дышать, но мертвенность, какая сообщалась лицу узкими и недвижными ноздрями, стоила того.

Платье было темно-зеленое, очень простое. И был накинут сверх платья мужской клетчатый пиджак — мне казалось, что арестована была Эрна неожиданно для себя. И во внезапности она накинула пиджак одного из своих взрослых сыновей. У Эрны есть сыновья, но она их сама ввергла в бойню — военные чины и звания ей дороже сыновей.

Главное, что выражало биографию и характер Эрны, были тяжелые коричневые, мужские же, бутсы. Берсенев увлек меня этой формой обуви. И была «я» в коричневых кожаных перчатках. В наружности Эрны Курциус было соединение истерической, почти психопатической женщины и чего-то, противоречащего образу женщины: военные бутсы, почти мужская военная выправка.

Я искала в Эрне Курциус глаз, выражающих холод цинизма и суету безумия. Она мертва для добра, эта гадина. Ее ненависть к прекрасному, свободному, живому доведена до белого каления. И мысли ее отравны, и голос ядовит.

Не только свою мерзкую жизнь защищала она, но ей надо было скрыть от следователя место, где замурован архив с секретными бумагами, с планами новой войны, списки лиц, заинтересованных в новой интервенции. Вот с чем шла на допрос штурмбанфюрер Эрна Курциус.

Когда в первую генеральную (для «пап и мам») я показалась на пороге со смелостью висельника, мне очень сильно зааплодировали в зале. Это сочли скандальным. Как? Аплодисменты фашистке?

В полном согласии с Берсеневым некоторыми изменениями мы добились молчания зала при выходе Эрны. Быть может, через два‑три спектакля аплодисментов не было бы и само по себе: ведь зрители последующих спектаклей не знали меня лично, а видели только ненавистную гадину. Они не отделяли исполнительницу от «образа».

Это не легко — испытывать на себе ненависть зрительного зала. Актеры не стали бы играть отрицательные образы, если бы своеобразную радость им не доставляло то, что ненависть призывают они по воле своей к образу, ненавидимому и актером. Только при этом условии отрицательный образ перестает быть гнетущим, неэстетическим, а делается художественным произведением.

Актеру не нужно быть «образом». На время спектакля должно становиться образом. Быть и становиться — огромная разница. Ведь если быть, тогда надо действительно заснуть, когда засыпает образ, умереть в миг, когда по какой-то причине умирает образ, сойти с ума, раз безумствует образ. Мы, конечно,  не удовлетворяемся тем, чтобы только казаться «образом», мы не хотим быть симулянтами вместо творцов, но, если совсем стереть границу между собой и «образом», то не будет ни искусства, ни мастерства, а начнется галлюцинация.

Переходя порог сцены, я чувствовала, что Эрна Курциус идет на суд нашего зрительного зала.

Я искала в себе то равновесие, чтобы одновременно выходить Эрной Курциус на допрос к следователю майору Каштанову и выводить на суд советского народа не только цинизм и безумие одной Эрны Курциус, а цинизм, безумие всех поджигателей войны.

Враждебно отношусь я к формальному «деланию» ролей, к актерскому штукарству, к сценическому шулерству. Верую, — только умело затронутая актером его же творческая природа обнаружит в «образе» все потаенное, раскроет в нем все до дна души. Тем не менее я часто бываю обвиняема именно в штукарстве и в формализме как в прессе, так и своими товарищами по театру. Хорошо, что, огорчая меня, это все же не отнимает убежденности, что моя профессиональная совесть чиста.