Бывали такие спектакли, когда верилось, будто у меня с Греч одно сердце. Я как-то сливалась с той, кто под обстрелом склоняется над истерзанными телами, кто борется за продолжение их жизни, с той, кто не спит неделями, а если спит, то не раздеваясь и чутко… до нового обстрела, до новых ран, до новых стонов. И если скажу, что в вечера таких спектаклей почти физически чувствовала в своих пальцах мастерство хирурга, — это так.
И потом, Анна Греч — настоящая женщина. В ней живо «вечно женственное», хотя она в сапогах.
Нелюбимой, нежеланной не явится она на глаза людей, не унизит и себя постоянными мыслями, что нелюбима.
Она понимает: прошло ее время быть любимой как женщина, нет у нее для этого никаких данных. И в этом бесстрашном понимании — вечно женственное. Оно и в том, что она добивается счастья Савельева, помогает Ольге вывести его из душевного мрака.
Еще за чаем в первое свое появление в квартире Савельева — Воронцовых Анна Греч, помешивая ложечкой сахар в стакане, замечает: «А главное, ему (Савельеву) счастливым быть идет». И она способствует счастью Савельева.
Музыкальная тема Греч — не элегия, нет! Марш, военный марш — вот ее жизненный шаг. Я так любила образ этой женщины, презирающей капитуляцию во всех ее выражениях. Я любила ее за то, что она учила меня улыбаться, когда хочется плакать, шутить, когда видишь, что гибнут надежды. Расставаться, когда так хотелось быть вместе… Она меня учила высшему достоинству советского человека. Спасибо ей! Спасибо Константину Симонову!
Многих советских драматургов я ценю, уважаю, но в работе любила я больше всех Афиногенова и Симонова — было в них что-то бесконечно для меня — актрисы — авторитетное, с чем так радостно было считаться.
Быть может, никто так ясно, как актеры, не разбирается — голова или сердце драматурга двигали его пером. И никто так, как актеры, не чувствует — знает ли драматург то, о чем пишет.
Как-то бесстрашно работалось с ними, с Афиногеновым и Симоновым; можно было спорить, не соглашаться, но никогда не чинились обиды друг другу ни с чьей стороны.
Потому что мы жаждали жизни пьесы в спектакле. А для этого надо было добиться, чтобы в груди действующих лиц «дрожали жизни силы, чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь». И Симонов и Афиногенов считались с нами — актерами.
В 1930 или в 1931 году репетировалась пьеса Афиногенова «Ложь». В этой пьесе я должна была играть роль ответственной работницы, женщины средних лет, очень строгой и очень честной. С отрочества она работала так самозабвенно, что не успела обратить внимания на свою личную жизнь.
Эта женщина полюбила товарища по службе, которого, собственно говоря, не за что было любить. Не отдавая отчета в характере своего чувства, принимая любовь за дружескую симпатию, женщина эта покровительствовала сослуживцу.
И вот произошла крупная служебная неприятность, которая задела и эту женщину (не помню ее имени и фамилии) и того, кем она увлеклась (его фамилия была Иванов). И так случилось, что скрытой за плотной шторой женщине довелось выслушать то, что совсем не предназначалось для ее слуха: товарищ Иванов объявил именно ее виновницей всех бед.
У Афиногенова после этого «камуфлета» следовал длиннейший и полный укоризны монолог. Оскорбленная в лучших чувствах женщина очень пространно выговаривалась. Она упрекала обидчика: «Я тебе, мол, верила, я тебе, мол, делала только добро, а ты…» и так далее в этом же духе.
Монолог был трогательный, сценически выгодный, но я на него не согласилась.
— Ты, — сказала я драматургу, — Александр Николаевич Афиногенов, а не Александр Николаевич Островский. Почему же взята тобой тональность Островского? И почему, чуткий всегда ко «времени действия» и к «месту действия», дал ты ей такое огромное количество лишних слов? Ведь момент ее жизни аварийный. Монолог героини написан тобой без учета нашего времени. Ты не обратил должного внимания на сдвиги в психике советских людей, особенно — советской женщины. У твоей героини старорежимные «лады».
— Что же ты предлагаешь? — спросил он.
— Предлагаю обратиться к обидчику, ошарашенному ее внезапным появлением: «Давай, давай, товарищ Иванов! Чего замолчал? Давай!» И затем я советую ей залепить самой себе пощечину…
Афиногенов поморщился:
— Грубо…
— Быть может, но зато «к месту». Ты же сам во всем остальном написал эту женщину такой, что она никогда и ничего не взвалит на других. Наоборот, свою вину примет только на себя.
Сама вынесет себе суровейший приговор и без промедления, тут же на месте, сама же приведет его в исполнение.