Выбрать главу

Каждая репетиция Станиславского — урок на всю жизнь: о какой бы частности профессии он ни говорил, эта частность вытекала из целого и влекла за собой целое.

Помню его в начале 20‑х годов на репетиции «Плодов просвещения» (я дублировала ввиду болезни М. П. Лилиной роль Звездинцевой). Вижу Константина Сергеевича как наяву: свои большие руки он положил на спинки двух пустых стульев. Сам весь подался вперед. Впечатление такое, будто он за штурвалом самолета, ведет его по неизведанной еще трассе к ему одному пока еще известной цели.

Станиславский превращается в звукоуловитель. Внутренним слухом он улавливает нарушителей сценической правды. «Не верю!» — вырывается у него при первой фальши.

«Не верю!» — произносит он на разные лады, но это «не верю!» одинаково грозно в любой интонации Станиславского. Оно сражает актера, невзирая на возраст, стаж, характер. Кто покрывается испариной и румянцем стыда, кто холодеет и бледнеет. Горе «капитулянту», тому, кто предастся эмоциям и сложит боевое оружие! Горе обидевшемуся, горе себялюбивому — этого Станиславский не прощает. Нет! Красней, бледней (это дело твоего характера), но будь готов к преодолению всего, что мешает тебе овладеть творческой добычей сегодняшней репетиции. Достань носовой платок, оботри испарину со лба, актер! Вытри слезы, актриса (они льются у тебя из глаз)! И трудись!

Трудись, по Станиславскому, — значит обратись к своей творческой природе. Только к ней одной. Не вздумай угодничать перед Станиславским — это тебе не поможет, вспомни, что ты человек и художник, вспомни, что тебе уже знакома и близка «система», цель которой — умение создавать в себе благоприятную почву для творческого воодушевления. Верни себе интерес к работе, воскреси добрые надежды.

Конечно, грозы Станиславского приводили актера в трепет, конечно, велико было желание избегнуть и того и другого; но ни спрятаться в укромном месте, ни обезопасить себя усовершенствованными громоотводами было невозможно.

Грозу надо было пережить, а пережив, улыбнуться вместе с появлением солнца, то есть с улыбкой на разгладившемся лице Станиславского, вместе с рассупившимися бровями, вместе с его: «Вот, вот! Поняли?»

Отцовски нежный, он становился беспощадным к нарушителям законов творчества и человеческой этики.

— Раз что вы — актер, — начинал он свое слово к провинившемуся (то есть, если вы актер), — выполняйте присягу актера:

— Служи народу!

— Отдай жизнь искусству!

— Люби искусство в себе, а не себя в искусстве.

Станиславский был против жаждущих жизненных лакомств, против богемы, лени, равнодушия, эгоизма. «Трудись», — повторял он, делом и личным примером подтверждая свой завет. — Трудись и не смей уставать. Не смей хныкать, не тяни руку за скидкой себе. Не испрашивай индульгенций: не говори, — тебя надо простить, потому что сегодня ты еще слишком молод. Ведь завтра неизбежно скажешь ты, что уже слишком стар.

Только исполнивший эти заветы Станиславского может получить право сказать: Станиславский — мой учитель.

Актер, по определению Станиславского, должен быть активно мыслящим, зорким к миру, чутким к людям, к себе. Должен быть «внимательным, веселым и бесстрашным».

Таким был он сам.

Он мог быть и несправедливым, мог причинить человеку и жгучую боль. Постоянной была только любовь его к искусству, но к актерам менялся он резко.

Вспоминаю одно из бесконечных возобновлений «Синей птицы». Вел репетицию сам «К. С.» (мы звали его иногда «Ка-Эс»). Гиацинтова репетировала роль Митиль, Дурасова — Тиль-Тиля, я — Ночь. Ну, и досталось нам в ту репетицию!

Лишь одна Гиацинтова избегла крушения, потому что на грозный оклик «Ка-Эс»: «Софья Владимировна!» — таким тоненьким и дрожащим голосом ответила: «Здесь!», что в темноте зрительного зала загрохотал могучий, добрый смех Константина Сергеевича.

Надо мной же в тот день разверзлись «хляби небесные». А после разгрома всех и вся Константин Сергеевич пошел обедать в столовую театра; был 20‑й или 21‑й год. Меня он позвал с собой, но не обедать, а репетировать.

Константин Сергеевич сел за стол, повязался белоснежной салфеткой. Собственно, только салфетка напоминала настоящий обед, так как щи, которые были поданы Константину Сергеевичу, даже при моем, несколько гипертрофированном, воображении никак нельзя было принять за щи — вода, а в ней темные «лепестки» лежалой кислой капусты.

— Присядьте! — обратился он ко мне в самом начале трапезы.

Я села, как садятся пианисты, — на самый кончик стула.

— Давайте начнем. Я буду Кот. Какая первая реплика Ночи?