– Видал!..
В бессознательном восхищении он несколько раз повторил этот ничего не значащий возглас, в котором слышалась горечь обиды человека, получившего жестокий удар.
Темнело. За Кршлой косматые и кривоногие суварии скоблили пригоревшие котлы, готовясь к ифтару. Джерзелез медленно побрел дальше.
За ужином он громко говорил, стараясь заглушить воспоминания, и жадно ел. Но еда не разгоняла сердечной тоски. После ужина, когда все, сопя и покуривая, лежали на диванах, он не выдержал и поведал свое горе молодому Бакаревичу, стройному юноше с зелеными глазами и насмешливой улыбкой на румяном лице. Рассказывая, он чувствовал, что все случившееся кажется со стороны мелким и незначительным. И он невольно прибавлял, преувеличивал, вплетал воспоминания о других встречах, чуть не давился словами.
На другой день после полудня он отправился к дому у Тур-бета. Все было как вчера: сентябрьский день и боль в душе, лоза, свисающая с высокой белой стены, и массивные ворота.
Вдруг кто-то его окликнул. С порога кондитерской, расположенной по соседству, с ним почтительно здоровался старый его приятель-албанец. Был он сыном призренского торговца и вечно скитался по свету «по торговым делам», но, где бы ни был, оставался верен своей страсти, которая вела его к гибели. Однажды с порога кондитерской, хозяином которой был его земляк, он увидел во дворе белого дома на углу девушку. Теперь он здесь проводил целые дни, тщетно подстерегая ее у ворот.
Навстречу приятелям из-за перегородки, где подручные, тяжело дыша, месили сладкое тесто, вышел хозяин и, постелив циновку, предложил им отдохнуть. Оба постарались сесть лицом к улице. Изнывая от жажды и желания курить, они говорили сначала очень мало, потом Джерзелез не выдержал и открыл приятелю душу. Албанец искренне обрадовался. Желтое лицо его, прорезанное глубокими морщинами, ожило, в потухших глазах затеплился огонек. Завязался дружеский разговор. Приблизив к Джерзелезу свое бледное лицо с подстриженными усиками, албанец заговорил, запинаясь и растягивая слова:
– Она словно груша, гладкая и мягкая. Наверное, христианки самые горячие женщины.
Они долго и оживленно шептались по-турецки. Голос албанца был сиплый, с лица не сходила неприятная усмешка. И Джерзелез узнал от него все об этой девушке.
Она была дочерью Андрии Поляша, и звали ее Катанкой. Красота ее, о которой по всей Боснии распевали песни, приносила ей, только несчастье. От женихов не было никакого житья. Она не смела выходить из дому. Лишь по праздникам ее выводили, закутанную в покрывало, как турчанку, к ранней мессе в Латинский квартал. Даже во двор она выходила редко: прямо против них находилась турецкая школа, на целый этаж выше их дома, и юноши, которых плохо кормили, но зато много били, бледные от желания, часами висели на окнах, пожирая ее глазами. Гуляя во дворе, она каждый раз видела в окне школы осклабившееся лицо школьного сторожа Алии, желтолицего и беззубого идиота.
Случалось, что солдаты или сараевские парни после буйных попоек часами простаивали у нее под окнами, переговаривались, двусмысленно покашливали или же вовсю колотили в ворота. Мать тогда бранила ее, ни в чем не повинную, и удивлялась: в кого она такая уродилась, что ни в городе, ни дома нет из-за нее покоя. А она слушала, теребя на груди пуговицы жилета, и большие глаза ее выражали крайнее недоумение. Часто она целыми днями плакала, не зная, для чего ей дана эта проклятая красота и что ей с собой делать. Она проклинала себя, терзаясь и мучаясь в своей великой невинности, и пыталась понять, что же в ней такого «порочного и турецкого», что сводит с ума мужчин, отчего вечно торчат у нее под окнами солдаты и турки, почему она должна все время прятаться и стыдиться, а семья – жить в постоянном страхе. И день ото дня становилась прекраснее.
С тех пор Джерзелез стал завсегдатаем кондитерской, где по вечерам собирались его знакомые сараевцы. Приходили сюда и молодой Бакаревич, и Дервиш-бег с Широкачи, рыжий и отекший от беспробудного пьянства, а теперь из-за поста злой, как рысь; и маленький, худощавый, живой, как огонь, Авдица Крджалия, известный скандалист и бабник. Здесь, в полутемной кондитерской, где все предметы потемнели от пара и стали липкими от сахара, они ждали выстрела пушки, которая во время рамазана возвещала правоверным, что можно приступить к трапезе, и вели долгие разговоры о женщинах, лишь бы забыть про жажду и табак.
Джерзелез слушал их с горечью и с какой-то болезненной дрожью каждого мускула, иногда и сам принимался рассказывать, то и дело запинаясь и тщетно стараясь подыскать слова. А белые ворота были по-прежнему заперты, и в окнах не было ни малейшего признака жизни.
Как-то после полудня завсегдатаи кондитерской со скуки и злости избили булочника-христианина, который, проходя мимо, попыхивал трубкой. Шутки ради пытались из-за девушки поссорить албанца с Джерзелезом. Но из этого ничего не вышло. Албанец был невозмутим, и в его улыбке не было ни тени ревности. А однажды наняли мальчишку и подучили его кричать из-за угла тоненьким голоском:
– Катинка, Катанка! Как ты поживаешь? Да где же ты? Никак тебя не встречу.
Услышав эти возгласы, албанец сверкнул глазами и бесшумно, словно ласка, метнулся к двери. Джерзелез кинулся за ним, и они оба выскочили на улицу. Но там никого не было: перед ифтаром на улицах было особенно тихо, белый дом по-прежнему казался безлюдным, лишь из-за угла доносился топот улепетывающего мальчишки. Все долго хохотали, даже сам Джерзелез не мог удержаться от смеха.
Молодой Бакаревич посоветовал приятелям позвать Ивку Гигушу, известную сводню с Бистрика, которая была вхожа во все дома. Она торговала полотном и платками, но больше доходов приносили ей чужие грехи и чужая невинность. Это была тучная высокая старуха с карими круглыми глазами. Разговаривая с Джерзелезом, она легонько похлопывала его по колену и обещала все разузнать, хотя и не обнадеживала: ведь девушка сидит под замком. Громко попрощавшись, она ушла.
На другой день, придя в кондитерскую, Джерзелез застал там албанца и сводню. Албанец закачал головой:
– Уехала она, уехала.
– Ей-ей, господин, вот уже два дня, как ее нет. Увезли, говорят, еще до зари, а теперь попробуй узнай, где она. Больно много парней возле ее дома вертелось, вот и решили спрятать девушку. Вот так, приятель. Ищи теперь ветра в поле.
Рассказывая, старуха то понижала, то повышала голос и так сокрушенно покачивала головой, будто ее обокрали. Албанец смотрел куда-то вдаль. Трудно было сказать, о чем он думает.
Джерзелезу кровь бросилась в голову. Дело было совершенно ясным и несомненным: в доме нет больше девушки с бледным лицом, тяжелой косой и пышными формами (как-то раз ему удалось хорошенько ее разглядеть). Внутри у него все кипело. Кондитерская стала словно еще темнее. Старуха и албанец кровавыми пятнами запрыгали у него перед глазами, он повернулся и, словно слепой, вышел на улицу.
Его душил гнев. Эта христианка никогда, никогда не будет принадлежать ему! И некого убить и нечего разрушить! (Кровавая пелена снова заволокла ему глаза.) Все обман! Его опять оставили в дураках. Неужели он вечно будет сносить насмешки? И что это за женщины, до которых так же далеко, как до бога? Сейчас он ясно почувствовал, что нити этого узла слишком тонки для его рук и что он – вот уже в который раз – не может понять ни людей, ни их самых простых поступков. И, как и прежде, отступает и остается один со своим смешным гневом и ненужной силой.
Отупевший и убитый, он шел не оглядываясь. Перед глазами его, словно тучи, плыли багровые пятна. Позади остались белый молчаливый дом и мрачная низкая кондитерская.