Так возвращается кошмар истории – освобожденный, мстительный, непреклонный, искореняющий все ненужное. Именно об этом пугающие слова Зигмунда Фрейда: все, что вытеснено, возвращается. Необходимо убить Минотавра, дремлющего в глубине лабиринта. Он мерцает в неестественном свете потребительства, представляющего собой всего лишь наши непомерно разросшиеся потребности в пище, крове и одежде, в личных вещах, которые привязывают нас к миру и, увы, к самим себе.
Беньямина злило отчуждение от истории, порождаемое этим вынужденным цикличным повторением, отчуждение, которое чувствовал и он сам и которое мешало ему вглядываться в настоящее и ясно видеть его. Прошлое теперь становилось основой кошмара и абсурда, древней ярости, облаченной в покровы мифа. Прогресс – попытка побега от этого дурного сна, ускоряемая современными технологиями: никогда еще прошлое не казалось таким далеким. Но это расстояние – всего лишь пространственная метафора. «Нас приучали созерцать историю романтически», – говорил он. Отсюда – Вальтер Скотт, Стендаль, преклонение перед средневековой иконографией, благоговение перед руинами, почитание темных мифологий, как у Вагнера. Если нас может что-то спасти, утверждал Беньямин, так это как раз близость – «история вновь обретенная, растворенная». Отсутствие дистанции – это все.
Но как этого достичь? Разве те, кто жил до нас, не поселены безвозвратно в далекой, недосягаемой стране? Кому под силу разбудить мертвых? Беньямин считал, что в мышлении должна произойти революция, подобная коперниковской. Историю заменит – или ею станет – вымысел. Раньше прошлое, «то, что уже было», принималось за отправную точку, история ковыляла по коридорам времени к тускло освещенному настоящему. Теперь этот процесс необходимо развернуть в обратную сторону. По Беньямину, «правильный метод состоит в том, чтобы представить себе людей прошлого в нашем пространстве, а не нас в их пространстве. Не мы переносимся к ним, а они входят в нашу жизнь». Нужно оставить попытки вчувствоваться в прошлое, Einfühlung[39]. Это историзм старого образа мыслей. Вместо него он предлагал использовать Vergegenwärtigung[40], «онастоящивание».
История – это, по существу, сон, от которого мы должны пробудиться. Если культуру рассматривают как сновидение истории, то время понимается как откладывание, как то, что стоит между нами и осуществлением вечного царства. Задача антиисторика, как ее видел Беньямин, состоит в том, чтобы сделать видимым утопический элемент в настоящем, отматывая пленку назад, в сторону прошлого. По его выражению, «литературный монтаж – инструмент такой диалектики, акт удачного размещения моментов истории рядом друг с другом». Это он и пытался сделать в своем труде о пассажах: выполнить окончательный монтаж, вновь обрести и растворить историю одним дерзким взмахом.
За ним пришли не посреди ночи, как он ожидал, а в полдень. Был вторник, и он почему-то вдруг решил поработать не в библиотеке, а дома. Он писал, сидя за столом о трех ножках в нише своей гостиной. Сейчас он вырезал иллюстрацию из модного журнала – рекламу зубной пасты: три красотки держат в руках щетки, улыбаясь, что твои три грации. Он только что выписал очень подходящий для его труда пассаж из любимой книги о Париже, «Парижского крестьянина» Луи Арагона. Гуляя по улицам столицы, Арагон созерцал мелькавшие перед ним лица:
«Мне стало ясно, что человечество полно богами, как губка, которую окунули в открытое небо. Эти боги живут, достигают высот силы, потом умирают, оставляя свои благоуханные алтари другим богам. В них воплощены законы любого полного преображения. Они – сама необходимость изменения. И вот я, опьяненный, бродил среди тысяч божественных сгустков. Я начал постигать мифологию в движении. Она по праву достойна называться современной мифологией. Под этим названием она представилась мне».
Один из таких сгустков – в обличье военного полицейского – стоял сейчас на пороге квартиры Беньямина на рю Домбаль. Что за форма на нем, Беньямин не смог определить. Такой мундир – перехваченный ремнем, с потускневшими серебряными пуговицами и огромными эполетами – можно было бы увидеть на опереточном солдатике. Над верхней губой торчали вперед обширные усы с проседью, похожие на переднюю решетку паровоза.
К облегчению Беньямина, полицейский оказался французом – не немцем. Появления немецкого солдата он бы не пережил.