Семья Абхидхи происходила из Уттар-Прадеша. Они проживали в Голдер-Грине; их фирма, базировавшаяся в Кэмдене, занималась импортом и экспортом. Абхидха родилась уже в Англии. На тот момент она доучивалась в колледже Королевы Марии Лондонского университета. Она была пугающе умна и честолюбива и постоянно сосредоточенно работала над собой. Она соглашалась встречаться со мной – всегда с сумочкой, переброшенной через плечо и бьющей ее по бедру, с блокнотом и ручкой в руках, – но только для чего-нибудь познавательного, например для похода на выставку в Британский музей или в Музей Виктории и Альберта. Если мы встречались вечером, то для того, чтобы сходить на «Орестею» Эсхила в Национальный театр или на какую-нибудь пьесу, в которой ничего нельзя было понять – обычно сочиненную каким-нибудь сумасшедшим ирландцем – и которую давали в жаркой и грязной комнате где-нибудь над пабом.
Вначале я, конечно, сопротивлялся Абхидхе и всей этой высокой культуре, полагая, что это не для меня. Так было до того вечера, когда мы бросили монетку, чтобы решить, кто будет выбирать, куда пойти в ту субботу. Я твердо стоял на том, чтобы пойти на фильм с Брюсом Уиллисом и неправдоподобным количеством взрывающихся небоскребов и погонь на вертолетах. Она же – я просто обалдел – хотела смотреть русскую пьесу, написанную каким-то диссидентом-подпольщиком, про трех гомосексуалистов, сосланных в Советском Союзе в Сибирь.
Для меня это было все равно что в качестве субботнего развлечения пойти к дантисту и попросить вырвать все зубы, но мы бросили монетку, и Абхидха выиграла, а я хотел быть с ней, так что мы спустились в метро, поехали в театр «Алмейда» в Айлингтоне и три часа просидели в темноте на жесткой скамье за колонной, то и дело ерзая на затекших попах.
Где-то в середине пьесы у меня потекли слезы. Не могу точно сказать, что произошло, но я понял, что пьеса эта была совсем не о гомосексуалистах, а о человеческой душе, имеющей определенное предназначение, вступающее в конфликт с обществом, и о том, как именно это предназначение привело тех троих русских в ссылку. Это была пьеса о людях, отчаянно тосковавших по дому, своим матерям, любимой домашней еде, о том, как заключение вплотную подвело их к безумию. Но это была также и пьеса о великой силе судьбы, сделавшей их гомосексуалистами, и о том, что их природа была силой сама по себе, силой, которую невозможно игнорировать, и о том, что, в конце концов, несмотря на все страдания, ни один из них не променял бы свою судьбу на комфортную жизнь, оставленную в Москве. А потом они все умерли. Ужасной смертью.
Господи боже мой, в каком же состоянии я был, когда мы наконец вышли в темную и мокрую ночь Айлингтона! Я был насуплен, груб, сгорал от стыда за то, что прорыдал весь спектакль, как девчонка. Но женщины – этого я никогда не пойму – способны растрогаться черт знает от чего. Абхидха позвонила по телефону знакомой, и не успел я опомниться, как она уже заталкивала меня на заднее сиденье черного такси, и мы поехали в квартиру ее подруги в Майда-Вейл.
Подруги не было дома, нас встретила только кошка, сидевшая на подоконнике и, казалось, оскорбленная нашим приходом. На обеденном столе стояла деревянная миска с бананами, в квартире пахло прелыми фруктами, кошачьим лотком и старым заплесневелым ковром. Но именно там, на узкой постели под слуховым окном, Абхидха стащила свой свитер с треугольным вырезом и дала мне потереться лицом о ее груди, большие и крепкие, как кокосовые орехи, пока сама на ощупь расстегивала мой ремень. Той ночью, хорошо потрахавшись, мы спали, уютно пристроившись рядом, как пара марокканских рогаликов – ее попка прижималась к моему животу.