Но мы, разумеется, не унывали, а напротив – торжествовали, что задели «за живое» будуарные вкусы всяческих критиков – этих расторопных официантов при сытых столах гогочущих господ.
Однако, успеха картинных выставок нам было далеко не достаточно, и теперь, набравшись сил, организовавшись в крепкую, дружную группу, наша литературная часть решила бросить бомбу в уездную, безотрадную улицу общего литературного бытия, где декаденты уступали в конкуренции с порнографией, где мистики символизма тонули в бумажных морях Пинкертона, где читатели тупо совались от Бальмонта к Вербицкой и обратно.
Главное, – нестерпимая скука жила на улице литературы, как на стоячем болоте.
Недаром Алексей Ремизов разводил чертей, жаб, домовых, леших, банных, кочерыжек.
Недаром стены ремизовской квартиры были густо разукрашены коллекцией рогатых, хвостатых чертей всякого преисподнего происхожденья.
Да и сам Ремизов походил на колдуна-шептуна, что, впрочем, не мешало ему писать крепкие, как бражное пиво, сказки и наворачивать сумбурные «сны».
Нам также нравился Александр Блок, но он ёжился от холода непонимания и в одиночестве шел «своей стороной».
Я бывал у Блока на квартире, на Галерной улице, и уходил от него с болью: вот, мол, какой он громадный, культурный поэт, а живет будто на пустынном острове – в своем тихом синем кабинете, под большим синим абажуром и на письменном столе – синие конверты.
И сам Александр Александрович одет в синюю блузу с байроновским воротником.
Блок удивлялся и тихо спрашивал:
– Откуда вы черпаете столько энергии, жизнерадостности?
Я объяснял, а он говорил:
– Для этого, очевидно, надо жить на людях – я не умею так. С головой увяз в книги и вот сижу зарытым и мне кажется – меня мало понимают или, вернее, совсем не понимают. Я как-то вне этой общей жизни и, знаете, меня к ней не тянет.
Так по-блоковски, по-ремизовски, по-бальмонтовски, по-андреевски, по-купрински, по-арцыбашевски, по-вербицки, по-мережковски, – все писатели жили в одиночку, врассыпную, вне общей жизни, оторванные, отрезанные от читателей.
Правда, в «религиозно-философском обществе» выступали с докладами: Мережковский, Философов, Гиппиус, Вячеслав Иванов.
Но эти «сектантские» собрания были столь специфичны, что лишь углубляли тоску стоячего болота.
Мережковский трактовал на тему, что русский народ считает себя Авелем, а интеллигенцию – Каином и что может случиться, если роли переменятся, – Каин убьет Авеля.
И было Непонятно – кто же, в конце концов, кого убьет и почему?
Ибо по этому поводу – «народ безмолвствовал».
У народа был свой враг – монархия и буржуазия.
Но об этом писатели говорили шопотом.
И только такие отборные публицисты, как Гершензон, П. Струве, Бердяев, Изгоев, Булгаков, Франк – нашумели в этот год своими «Вехами», сборником статей о русской интеллигенции.
Эта книга «жгучей тревоги за будущее родной страны» являлась проверкой духовных основ интеллигенции, потрясенной пораженьем революции 1905-го года.
Цель: «уразуметь грех прошлого» и указать, что «путь, которым до сих пор шло общество, привел его в безвыходный тупик».
И верно – превосходные знатоки русской интеллигенции блестяще доказали жуткую безвыходность тупика.
Громадным пессимизмом разочарования веяло от «Вех», как и безнадежностью провидения новой интеллигенции, более способной на решительные дела освободительного движения.
А пока – поражение, азефовщина, покаяние, богоискательство, угрызения совести, оторванности от «народных чаяний».
И зеркало – литература.
Вообще литературная жизнь того времени напоминала нудную польку из андреевской «Жизни человека», эту пьесу поставил у Комиссаржевской знакомый Мейерхольд, за исключительной работой которого я следил теперь издали.
Ну, ясно, что газеты ругали Мейерхольда, как и все, выходящее из лакированых рамок обывательского серобудничного бытия.
Надо отдать полную справедливость газетам и журналам той тяжкой поры черной реакции (наша «Весна» давно кончилась): всякое новое проявление в искусстве печать встречала бешеным лаем, остервенелыми глазами из подворотни хозяйских домов благополучия.
О, тем приятнее нам было швырнуть свою бомбу, начиненную динамитом первого литературного выступления общей книгой – «Садок Судей».
Мы великолепно понимали, что этой книгой кладем гранитный камень в основание «новой эпохи» литературы и потому постановили:
1) разрушить старый синтаксис, – выкинуть осточертевшую букву «ять» и твердый знак.