«Милый Иван Сергеевич!
Великий персидский поэт Гафиз однажды сказал:
К этой мимолетной, но однако полной большого смысла шуточке мне нечего прибавить, кроме благодарности вам за радушное гостеприимство, за внимание к нам, литературным бездомникам и, в душе, всегда бродягам, за снисходительное отношение к нашим шалостям».
Истинно сказано: «литературные бездомники» встречались только в «Вене» да в «Собаке».
Радовались и этому «ресторанному объединению» вечных «бродяг в душе», ибо такая венско-собачья жизнь была, когда все мы, разрозненные одиночки, не знали куда сунуться, чтобы сообща застольно «отвести душу».
Так «бродячими собаками» и скитались, не ведая своего товарищеского двора, где могли бы поговорить о своих профессиональных интересах без участия обязательных бутылок.
Правда, Хлебников носился с мыслью, что настало время организовать «правительство председателей земного шара» и в первую голову построить дворец для поэтов, но это было лишь фантастическое утешение «бездомных бродяг».
И пока-что мы бродили по гостям.
То собирались у Валентины Ходасевич, то у Бориса Григорьева, то у Кульбина, то у Евреинова, у Н. А. Тэффи.
Ездили в Царское Село к Гумилеву и Анне Ахматовой.
Бывали у Алексея Ремизова, где встречали: Евгения Замятина, М. Пришвина, А. Н. Толстого, Иванова Разумника, Чапыгина.
Ужинали «со стихами» у Федора Сологуба, где читали: А. Блок, М. Кузмин, Вяч. Иванов, Гумилев, Городецкий, Сологуб, Андрей Белый.
Но, признаться, все они декламировали неважнецки: с каким-то мистико-ритмическим завыванием на концах строк – эта однообразная манера чтения была в то время «модой» тоски жизни… в этих кругах.
Мы-то, зычные ребята, читали, т.-е. таранили словами совсем по-иному, как атлеты тяжелого веса.
И никакой «тоски жизни» мы не чувствовали, а просто ликовали за счет будущего, веруя в «перспективу великолепных возможностей».
Не один из нас не был пессимистом: мы жили энтузиазмом без берегов, мы шли от мощи здоровья, от сознания своих свободных убеждений, мы искренно верили в «ниспровержение существующего строя».
И мы были легки и перелетны на подъем, как птицы: из города в город перелетали со скоростью почтовых голубей.
И всюду не зря: читали лекции, стихи, диспутировали, будоражили «мирное население», печатали сборники.
В очередь, например, выпустили новый сборник «Весеннее контрагентство муз», где кроме стихов появились ноты новой музыки композитора Николая Рославца.
Где Николай Асеев писал о войне:
Где Борис Пастернак видел Москву такой:
Сумерки сгущались, обагренные кровавым заревом заката старой России.
Кому-то от этого было плохо, кому-то очень хорошо.
А мне совсем распрекрасно: мигом я перелетел в уральскую рощу летней Каменки, раскинул лыковый шатер на берегу Сылвы и, покуривая, посиживая с удилищем, подумывая о происходящем, стал ожидать лучших дней.
Барометр моих предчувствий поднимался к совершенно ясной погоде.
Пока мне хотелось немногого: осенью 1915 года напечатать роман «Степан Разин» потому, что эта беременность, во-первых, натяготила живот, а во-вторых, мое опытное чутье предвосхищало соответствующую конъюнктуру для подобных затей.
Только теперь, при всеобщей ощетиненности военной России, когда с одной стороны раздувался невероятный патриотизм «за царя и отечество», а с другой – шла явная раскачка умов и сердец в сторону возрастающих «вольностей» (я уж не говорю о широком росте подпольной политической агитации среди рабочих и солдат), теперь мне стало ясно, что появление на свет «Степана Разина» обеспечено временем.
Время работало в пользу революции.
Даже футуризм – это «страшное» движение – получил все права гражданства, и отныне футуристы считались «признанными пророками».
А раз так – в отступлениях романа «Разина» я еще острее подчеркнул «поэтические» предчувствия неизбежности именно пролетарской, «сермяжной» революции.
В этом – суть «Разина» как символа великого бунта крепостной голытьбы.
В этом – смысл работы: подсказать каждому рабочему или крестьянину, что их любимый герой-атаман Степан Тимофеевич жив и живет во всяком, кто бьется за волю и землю, кто обижен фабрикантами и помещиками.