Что дело обстояло именно так, видно уже из того же письма к отцу от 10 ноября 1837 года.
Рассказывая отцу подробнее о содержании своей объемистой работы по философии права, Маркс в поисках причин ее несовершенства отмечает, что с самого начала препятствием к пониманию истины служила «ненаучная форма математического догматизма». Маркс имел в виду «геометрический» метод, получивший в философии развитие со времен Спинозы, метод, при котором предмет рассматривается как нечто данное с разных сторон, аналогично тому, как треугольник в геометрии анализируется в различных отношениях и этот анализ закрепляется в теоремах, либо в понятиях, полученных путем строгого формально-логического выведения из посылок. При этом треугольник сам по себе остается неизменным, «не развивается в какую-либо высшую форму», иначе говоря, «субъект ходит вокруг да около вещи, рассуждает так и сяк, а сама вещь не формируется в нечто многосторонне развертывающееся, живое».
Тот метод, который дает прекрасные результаты при исследовании внешних форм «мертвой» материи, оказывается совершенно недостаточным для выражения «живой» материи, а тем более для выражения социальных явлений, для конкретного анализа «живого мира мыслей». «Здесь нужно внимательно всматриваться в самый объект в его развитии, и никакие произвольные подразделения не должны быть привносимы; разум самой вещи должен здесь развертываться как нечто в себе противоречивое и находить в себе свое единство».
Рассматривать предмет в его саморазвитии, как нечто «самоформирующееся, многосторонне развертывающееся живое», – это то самое методологическое требование, которое нашло столь блестящее воплощение в «Капитале».
Конечно, в приведенной формулировке еще очень много от Гегеля, тут чувствуется его влияние. Оно ощущается в том, например, как Маркс критикует самого себя за противопоставление материи и формы, когда получается нечто вроде письменного стола с выдвижными ящиками, заполненными «материей». Иронизируя над подобным подходом, которому он отдал дань, Маркс приходит к выводу, что «форма может быть только дальнейшим развитием содержания».
Но Маркс не спешит заключить Гегеля в свои объятия, хотя тот и вывел его из некоторых тупиков традиционного философствования. Он признается в том, что ранее ему не нравилась «причудливая дикая мелодия» гегелевской философии. Но и после того, как во время болезни, вызванной переутомлением, Карл ознакомился с Гегелем «от начала до конца», он продолжает относиться к нему настороженно. Он пишет о «грызущей досаде, что приходится сотворить себе кумира из ненавистного мне воззрения». «Дикая мелодия», видимо, обладала притягательным очарованием пения сирен, с которым трудно было бороться.
Во всяком случае, среди восторженных поклонников Гегеля, которых Маркс нашел в среде младогегельянцев, объединившихся в «Докторский клуб», он выделялся тем, что ореол преклонения перед этим авторитетом отнюдь не застилал ему глаза. Вопрос о том, по пути ли ему с Гегелем, оставался открытым.
Еще до своего основательного знакомства с Гегелем Маркс испытал на себе влияние двух других титанов немецкой классической философии: Канта и Фихте. Если в работах Канта Маркса привлекали высокие нравственные идеалы, решительный скептицизм по отношению к догматам философской и религиозной мысли, то Фихте импонировал ему прежде всего действенным, страстным, волевым характером своей философии.
Молодой Маркс, который сам рвался к активной деятельности, к тому, чтобы действительно сделать научную мысль огнем и мечом изменения мира, многое черпал для себя в первые студенческие годы из философии и умонастроения Фихте.
Сама личность Фихте внушала глубокие симпатии радикально настроенной молодежи того времени. Он счастливо сочетал в себе любовь к теоретическому мышлению с пламенной жаждой деятельности на мирском поприще. Он был борцом и философом в одном лице, мышление и действие для него были единством. Его называли Бонапартом от философии, а в первый период творчества он мог бы быть назван ее якобинцем. Он почитал за счастье получить право называться гражданином революционной Франции.
В отличие от Канта Фихте не был склонен к каким бы то ни было компромиссам. Его мысль и поступки были вызывающе, «оскорбительно» смелы. Его сочинения были проникнуты гордой независимостью, любовью к свободе, мужественным достоинством, его стиль – ясен, величествен и волнующ. В нем чувствуется откровенная претензия руководить с помощью своей философии духом всей эпохи. «Философия, – писал он, – не есть сухая спекуляция, не есть копание в пустых формулах… а она есть преобразование, возрождение и обновление духа в его глубочайших корнях: создание нового органа и на его основе – нового мира во времени».