— Выходит, ты всё время раненый дрался?
— Ну так. И что с того? Наша доля казачья…
Врата Цареграда
Запомни же ныне ты слово мое:
Воителю слава — отрада;
Победой прославлено имя твое;
Твой щит на вратах Цареграда;
И волны и суша покорны тебе
Завидует недруг столь дивной судьбе
Обычно поздней осенью Истамбул выполаскивался дождевыми потоками и выдувался резкими порывами ветра. Большая часть жителей города в такие дни всячески старалась избежать непогодь и не высовывало носа за пределы своих квартир и дворов. В редкие же погожие деньки и правоверные и кяфиры, составляющие население столицы Лучезарной Порты запружали тесные городские улицы. Центрами притяжения, разумеется, становились базары, мечети и, разумеется, хамамы. Нельзя представить себе истамбульского жителя, не посещавшего бы эти заведения. Бани в этом городе любили всегда. Менялись времена, на смену византийским термам пришли турецкие хамамы, построенные на фундаментах своих предтеч, апэпархов и протоспафариев — силахтары и эфенди. Но не было в истории Царственного города ни одного месяца, когда бы хотя бы в одном банном зале не собирались люди, собирались не столько для достижения телесной чистоты, сколько для общения друг с другом, культурного проведения досуга и обсуждения множества новостей. Бани Царьграда-Истамбула были островками спокойствия и размеренности в шумных людских водоворотах восточного города.
Но вот уже несколько часов в одном из старейших хамамов города — Чагалоглы — от прежнего спокойно-размеренного течения времени остались только воспоминания запуганного до икоты банщика Рустама.
Ветер гулял по помещениям хамама, врываясь в проёмы разбитых окон. Цветные витражные стёкла вперемежку со стреляными гильзами хрустели на мраморном полу под тяжёлыми каблуками грубых матросских сапог. Вместо напевно-спокойной речи постоянных посетителей хамама под сводами звучали отрывистые команды и многоэтажные «боцманские загибы», запах благовонных масел давно был вытеснен кислой вонью нитроглицеринового пороха. Молотящий сошками по каменному подоконнику пулемёт Максима захлёбывался порывистым лаем, вразнобой рявкали винтовки, чьи тяжёлые пули злобно крошили кирпич стены дворцового комплекса, а иногда с чмокающим поцелуем впивались в появляющиеся в бойницах смуглые лица аскеров султанской гвардии. У двух выбитых дверей, забаррикадированных каменными скамьями и мебелью, устроились замотанные бинтами и полосатыми обрывками тельняшек раненые моряки из второй роты Очаковского морского батальона. Прикрывая подходы к зданию бани, они периодически вели огонь по мелькающим в отдалении аскерам.
Наученные горьким опытом двух атак, после которых на мостовой обеих улиц улеглось до сотни трупов в турецких мундирах, турки вели лишь редкий беспокоящий огонь, который становился всё слабее. И дело не в том, что аскеры этого табора были вынуждены экономить боеприпасы: просто то один, то другой, воровато оглядевшись по сторонам и вслушиваясь в нарастающий грохот приближающегося со стороны Галаты и Золотого Рога боя потихоньку отползал в сторонку и, убедившись, что этот манёвр остался незамеченным, устремлялся к восточной окраине Истамбула. Главным желанием таких аскеров было найти если не лодку, так плот, если не плот — так бочку или бревно, да вообще — любой предмет, могущий основательно держаться на воде, чтобы с его помощью перебраться на азиатский берег пролива — в Скутари. Некоторые из них оставляли прямо на улице оружие, сдирали снаряжение, чтобы было легче плыть, но большинство не спешило расставаться с винтовками: не желая защищать до последнего патрона явно проигрываемое дело султана Мехмеда Пятого, они считали само собой разумеющимся, что оружие послужит им самим как для спасения шкур (проще отнять вожделенную лодку у рыбака грека, нежели просить или тем более покупать её), так и для дальнейшей добычи пропитания — но уже не в качестве воина султана, а в качестве «ночного бека» — разбойника-кочи.
Отсеченные от главных сил русского десанта моряки Очаковского батальона имели весьма вероятный шанс дождаться подхода своих товарищей-пехотинцев, высадившихся второй волной десанта. Однако с той минуты, когда первые шестнадцативесельные барказы с транспорта «Херсон» ткнулись в каменную облицовку берега и десантники, подсаживая друг дружку начали карабкаться на берег, по которому лишь десять минут назад прошёл металлический смерч снарядов миноносцев огневого сопровождения, а в отдалении сотрясалась земля и взлетали ввысь от ударов главных калибров броненосцев камни и балки казарм, морякам пришлось преодолеть уже немало трудных рубежей. И почти каждый рубеж приходилось метить кровью раненых, усыпать десятками и сотнями стреляных гильз и зачастую оставлять там, как безмолвных «линейных» этого наступающего «последнего парада», тела своих товарищей, с которыми лишь немногим больше суток назад вместе шли из казарм флотского экипажа на погрузку к мобилизованным на военную службу доброфлотовским судам.
И всё-таки они пробились почти к сердцу вражеской столицы — сорок два моряка, сорок два добровольца, записавшиеся в только что созданный морской пехоты батальон в первые же дни его формирования после объявления войны. Они были разными: и молоденький матрос второй статьи Мищенко, с Полтавщины, до призыва во флот и не думавший, что когда-нибудь увидит море, и задержанный увольнением георгиевский кавалер Михаил Карпович Булавка, начавший службу еще на ставшем легендарном «Варяге», а весной 1904 года переведённый в Тридцать седьмой флотский экипаж, и кондуктор Владимир Степанов — «гроза разгильдяев», и лейтенант Сергей Гофман — один из немногих флотских офицеров, имеющих Высочайше пожалованные часы с надписью «За отличную стрельбу из пулемёта», и остальные тридцать восемь, которые всё-таки за прошедшие с минуты высадки часы дошли до последнего рубежа атаки, и несмотря ни на что не собирались с него уходить…
Британцы говорят: «командир на корабле — первый после бога». Это признано аксиомой на абсолютном большинстве военных кораблей мира. Однако бывают случаи, когда «первых после бога» на корабле сразу двое. Это раздвоение происходит, когда построенный для того, чтобы ходить по морям корабль сам становится основой базирования иного корабля, предназначенного покорять воздушную стихию. Так и на переоборудованном в воздухоплавательный броненосец старичке-«Синопе» всеми работами, связанными с эксплуатацией и боевым применением дирижабля «Голубь-морской» заведовал не командир корабля, а лично начальник Воздухоплавательного парка флота Черного моря кавторанг Михаил Большев, сменивший на этой должности принявшего команду над всеми аэропланами и гидроаэропланами Станислава Дорожинского.
Сегодня, впрочем, Михаил Николаевич находился не на палубе «Синопа», а почти на два километра выше — в удлиненной гондоле аэростата в компании двух пилотов дирижабля и четверых флотских офицеров-корректировщиков артогня. Морской ветер, не слишком сильно ощущаемый на палубе броненосца, на высоте усиливался, порывисто ударяя в мягкую оболочку, наполненную гелием и стремясь увлечь с собою «Голубя-М» вместе с его пассажирами. Однако два стальных троса, закреплённых на лебёдках в кормовой части корабля, не давали ветру такой возможности. Тем не менее поднявшийся дирижабль волей-неволей служил неким подобием паруса, из-за чего «Синопу» приходилось постоянно подрабатывать машинами, чтобы избежать ненужного дрейфования и не выкатиться из общей боевой линии. Эта боевая линия выстроилась в четырех с половиною милях от турецкого берега и помимо «Синопа», выполнявшего роль передачи данных корректировщиков стрельбы на более новые корабли состояла практически из всей бригады линейных кораблей. Броненосцы «Князь Потемкин-Таврический», «Ростислав», «Иоанн Златоуст», «Евстафий» и крейсер «Очаков», развернувшись бортами к вражескому побережью, один за другим выплёвывали из стволов многопудовые «чушки» своих главных калибров. Наблюдающие за разрывами в городских кварталах офицеры-корректировщики «Голубя-М», с трудом удерживая на коленях планшеты, торопливо черкали карандашами подсчитывая поправки и сорванными голосами орали в телефонные трубки «комендорские заклинания»: