Жили мы так до осени. Началась грязь, рано темнело, электричество выключили. В селе перестали продавать яйца, молоко, картошку. Рыбной ловлей уже никто не занимался. А сводки с фронта приходили трагические».
Письма от отца перестали приходить.
Раз в несколько дней на сельской конюшне запрягали лошадь и отправлялись на телеге в Пермь за почтой (почту в Троицкое уже не доставляли) и еще по каким-то сельским нуждам. Моя мама каждый раз пользовалась такой оказией, чтобы попытаться через военного коменданта в Перми дозвониться по военной связи до Московского Художественного театра, узнать об отце и о возможном переезде театра из Москвы. Меня мама брала с собой в эти поездки.
Я вижу самого себя как бы со стороны, маленького, сидящего в телеге поверх тугих неподвижных мешков между матерью моей и возчиком.
Телега эта, как мне кажется, переезжает через огромное, выпуклое, розовое небо, которое должно где-то там, за синей густой полосой у края земли, оборваться, закруглиться, окончиться чем-то неизвестным мне, невыносимо манящим и волнующим до бесчувствия.
И только теперь я догадываюсь, что там, за синей полосой ждала меня моя предстоящая жизнь. А тогда в мире была война.
Узнав, что театр в скором времени должен переехать в Свердловск, мама решила отправиться с нами туда. Путешествие поездом до Свердловска завершилось благополучно. Нас поселили в гостинице «Большой Урал» в узком маленьком номере, под крышей, в котором умещалась одна кровать, маленький столик и стул. Да еще у самой двери к стене притиснули какой-то диванчик от старинного гарнитура, на котором смогла спать Наташа. А мы с мамой — на кровати. Это оказалось нашим первым посещением Свердловска.
Гостиница «Большой Урал» была полна москвичей и ленинградцев. В основном женщин с детьми. Из мужчин мне запомнились только двое. О них и расскажу.
Самым памятным для меня остался Сергей Дмитриевич Меркуров. Это был громогласный человек огромного роста, мощного телосложения, усатый, бородатый, строго смотревший на окружающих через большие очки в круглой оправе. Еще его отличал странный головной убор — то ли тюбетейка, то ли академическая шапочка, — который всегда венчал его впечатляющий облик.
Меркурова называли сталинским скульптором. Он успел побывать любимым учеником французского скульптора Родена, а в Советском Союзе изваял знаменитую скульптуру Сталина и был первым скульптором, удостоенным Сталинской премии.
В гостинице Меркуров занимал просторный номер, в котором почти каждый вечер собирал со всей гостиницы тоскующих по своим мужьям женщин, развлекал их рассказами из своей богатой впечатлениями жизни и поил чаем с твердокаменными булочками.
Дело в том, что напротив гостиницы через скверик находился Свердловский театр оперы и балета, который приезжие из Москвы и Ленинграда переименовали в театр «Оперы и буфета».
А все потому, что в театральном буфете еще с давних времен хранился запас сладких булочек. Со временем эти невостребованные булочки каменно затвердели, но почему-то не заплесневели, а с появлением голодных иногородних постояльцев гостиницы стали пользоваться спросом. Причем выдавали одну булочку в одни руки. И только для Меркурова делалось исключение.
В каждом гостиничном номере, даже в нашем, стоял аппарат внутреннего телефона. Когда дети укладывались спать, мама уходила на посиделки в номер Меркурова.
Наташа засыпала быстро, а я, лежа без сна, начинал чувствовать себя брошенным и одиноким. Растравив жалость к самому себе, я брал телефонную трубку и называл телефонистке номер Меркурова.
Трубку брал Сергей Дмитриевич, и тогда я требовал позвать маму.
Обычно после моих звонков мама возвращалась и могла снова уйти, только когда я засыпал.
Так продолжалось несколько вечеров.
Я уже не называл номер Меркурова, а просто говорил телефонистке: «Маму». Телефонистка, сообразив, в чем дело, и, очевидно, сочувствуя матери такого капризного сынка, попыталась мне по телефону рассказывать сказки, но я, некоторое время ее послушав, все равно требовал маму.
И вот однажды днем, когда я, сидя за столиком, хлебал из тарелки какую-то баланду, дверь в номер распахнулась и в двери, нагнувшись под притолоку, встал сам Меркуров.
— Ты что же это, мерзавец такой, — загремел Сергей Дмитриевич, вперя в меня взгляд через круглые стекла очков. — Ты что же это, негодяй, матери покоя не даешь? А?!
Я оцепенел от ужаса. Слезы покатились по щекам и закапали в тарелку.
Но я ни за что не хотел выдать Меркурову свой испуг и поэтому нашел в себе силы сквозь слезы повторять: «А сам-то? А сам?»