Выбрать главу

— Мальчик, детям находиться в театре нельзя!

— А я… Я не мальчик, я — лилипут…

— Извините, — сказал милиционер и отошел от меня, шестилетнего мальчишки, очень смущенный.

22 июня 1941 года мне до шестилетия оставалось меньше месяца. Но этот день я запомнил на всю жизнь. С того дня помню себя отчетливо, почти без всяких выпадений.

Достаточно прикрыть глаза, как перед мысленным взором встает картина: из окон с отдернутыми занавесками падают снопы солнечного света. Отец, опустив голову, сидит возле радиоприемника, мама стоит в дверях, прижав руки, сжатые в кулаки, к груди. Рядом с ней моя сестра Наташа. Конечно, я понятия тогда не имел, что голос из радиоприемника — это голос Молотова. Но интонации этого голоса, эмоциональное напряжение, которое испытывали мои близкие, создали в комнате такую ауру, которая что-то изменила в моем детском сознании, я бы сказал, подготовила душу к еще неведомым мне испытаниям.

Отец позвонил в театр и сказал, что идет в военкомат писать заявление о зачислении его в ряды Красной армии. В дирекции ответили, что получено распоряжение, подписанное Сталиным: члены коллективов МХАТа, Большого и Малого театров мобилизации не подлежат.

Вскоре начались бомбежки. Мы спали одетыми и при первых завываниях сирены бежали с мамой и Наташей к станции метро «Охотный Ряд», служившей убежищем жителям окрестных домов. Если это случалось по ночам, небо полосовали лучи прожекторов, слышались раскаты стрельбы из зенитных орудий.

Отец, если воздушная тревога заставала его дома, сразу же бежал в родной театр, благо путь туда занимал 5 минут, не больше.

До декабря 1942 года Борис Ливанов почти каждый вечер играл спектакли на сцене МХАТа, по ночам репетировал новые постановки, а днем ездил с концертами по воинским частям, державшим оборону на линии фронта. Однажды автобус с актерской бригадой заблудился на лесной дороге и выехал в расположение немцев. К счастью, водитель быстро сориентировался, развернулся и дал по газам. Будь тогда у этих немцев мотоциклы — лучший театр страны потерял бы добрую половину ведущих артистов труппы.

И наконец сбылось: фашисты от Москвы отброшены на многие десятки километров.

«И врагу никогда не добиться, чтоб склонилась твоя голова…»

Актеры выполнили свою миссию — помогли землякам сохранить веру в то, что враг в столицу не войдет: в обреченном на поражение городе не дают театральных спектаклей, не репетируют новых постановок.

По распоряжению Сталина труппа театра была эвакуирована в Саратов.

Уже после войны мой отец, мхатовец Борис Ливанов, вспоминал в газетном интервью: «Никогда не забудутся дни, когда наш театр эвакуировали в Саратов. Я вспоминаю, с какой жадностью припадали мы к картонным репродукторам, начинающим передачи словами «Священной войны», слушали тревожные сводки Совинформбюро. Как нам всем хотелось хоть чем-то быть полезными родной стране, вставшей на смертельный бой.

Мы готовились к спектаклю «Кремлевские куранты» на новом месте и, невзирая на актерские «чины» и «звания», плотничали, монтировали декорации, устанавливали освещение, наши актрисы — прославленные и молодые — шили костюмы, убирали сцену. Все хотели поскорее подготовить спектакль, выйти на сцену, почувствовать зал.

В тот первый, тяжелейший год войны мы, мхатовцы, как никогда, ощущали себя единым организмом. Вот это время для нас стало как бы нравственной точкой отсчета прошлого, сделанного в искусстве, во многом определило дальнейшую тональность работы».

Прибыли и мы из Свердловска.

Летели на американском военном самолете — «Дугласе». В корпусе «Дугласа» вверху был открытый круглый люк, в котором торчал пулемет. Через этот люк в салон самолета набивался ледяной, казалось, густой, как кисель, воздух.

Никаких сидений не было. Пассажиры легли прямо на дно этого металлического брюха на брезент, прикрылись чем только было возможно: одеялами, пальто, полушубками. Вскоре после взлета к зверскому холоду добавилась болтанка. Некоторых стало просто выворачивать наизнанку. И только один человек, судя по одежде — новенькие унты, зимнее пальто с меховым воротником и меховая шапка — мордастый, сразу видно, начальник, как ни в чем не бывало, стал насыщаться давно забытой людьми копченой колбасой, отрывая зубами куски от коричневого круга. После того полета, уже после войны, даже вид копченой колбасы вызывал у меня тошноту.

Когда спустились из самолета на землю, у меня сразу перехватило дыхание.