орла. Орлы падают в небо, когда трава становится раскаленной, отдавая последние крупицы хлеба, если все ж попросить и не единым им жить. Но каждый в своей войне, синей птице раскрашивал перья в черный мазут и брелоком живым в целлофане вещал за плечи, буранами, снами, чтоб не осталось укоризны себе за несбывающееся счастье. Счастье в войне - думали так и теряли свет, настали времена, когда яйцо мира открывалось, да не сверху, а снизу и схватывало смрадом последний отблеск конца. Настали бы времена, но все еще верили, дорогу единую все ж раздробив, катили каждый по своему бремени, слишком жестокие, кто в гору, кто под гору (убегая с криками от тяжелого качения из-за спины), а каждый Сизиф. Куда же, да с ношею? С ношей грехов да глазами в снегу. Куда же, когда нога проваливается, когда яблоко, смазанное, познания валяется на снегу? Познали да позабыли все, знанья - каленый крест. Полуденным ударом раскаяния искали, где откроется свет. Медленно, но зато через никнущий и подкошенный за спиною шарф, оглянулась - вот чья-то душа, чья-то тень, устало клубясь, отошла от дерева, циферблатной торопливостью быстро несясь. "Куда же ты, странник? Куда же ты, милый? Эй, человече! Какой ты красивый! Мы бы с бураном справились вместе! Эй, человече! Куда же ты? К свету ли?" И снова тайфунами крапя цель сознания, мело и мело, точно пропащие. Странник растаял. Может быть, спутник? Так и встречались, как фонарик и булка. Связь далеко, а связь все ж фальшива. Фонарик не свет, а хлеб все ж не булка. Стыд только в душу роняла - можно же остановить ведь, только движенье и знала, в сумерках нет оправданья, тяжкого миру признанья. Без оправданий живее - люди свой стыд поднимают, тащат с собой, как камень, только тот камень срывает черные капли с птицы, страшные капли с понятий, что осыпают вечность, дораспыляя время сквозь разветвленья проклятий. Камень исходит в винность, "вины" ушедших орудий, чем наносил удары, чем обрекал не время, а тяжесть железных осколков. Да, человек, в войне ты, ты проклинал... Себя ли? Ты разрывал запреты, свободнее стал ты? Едва ли. Цель ведь всегда одна, только в бреду вина нераскаянна вовсе, руки конвульсий ломала, искала, как извернуться, чтобы не задохнуться от колких заснеженных дум. Шла, не зная равнины, шла, не зная преград. Знанье преград отделимы, незнанье тоже не враг. Враг не во вне, но внутри ли? Чью душу бы не пролить? Как бы камень в счастье не кинуть, как бы яйцо закрывать? Рано ему открываться, от дум есть еще вина, стыд еще восторгаться злостью, где лишь война. Лес окончаньем венчался, буран все не утихал, и по равнине он мчался, точно невесту звал, точно не повенчали, точно сбежал один, точно щипцами драли сердце все из-под грудин, сердце да вместе с душою многочереньем неон, вместе с ночною золою рамами из окон. Окна ведь тоже бремя, окна ведь тоже душа - прозрачно снаружи, как время, внутри - обустраивай сам. Шторы закрой - не увидишь солнца и долгий путь, шторы сними - (да ты бредишь) ни мига тебе отдохнуть. Шторы сгорели... давно ли? Так начался поход, долгий, где руки грели только ладони холодные спутников. " Спутник, ну где же ты? Чащу ведь одолели. Что же тогда ты сел?" Боль ее все покрывала, а ксилофон души лишь пел. Пел под покровом ветра, пел, чтобы оставить след, пел - голос бурана крепче, но вот и увидели холм. " Но ведь то не гора, а холм, ускользающей рифмой полн. Умный в гору нейдет - обойдет. Настоящий же вверх идет". Пальто, залепленное снегом, устало обвисло на сутулых плечах, шарф чуть колыхался - рад всегда ветру - а странница смотрела с холма. Снежный вихрь стих, из-за туч почти поблескивало солнце. Она давно не видела такой красоты: стояла на вершине холма, вниз шел под острым углом заснеженный крутой склон, от упрямого наклона его даже снег не успел завалить - кое-где еще просвечивала зеленая трава. Странница обернулась - тень, что видела она среди деревьев, испуганно подплыла, проваливаясь в снег, виновато отводя разноцветные глаза, мерцающие из-за светло-желтого шарфа, намотанного нелепо, точно тюрбан. " Спутник?" - подумала странница, не имея в виду прежнего спутника, спутники всегда являлись равными, лишь оставалась тревога за тех, кто расставался с ней среди кромешных потемок, точно намеренно обрекая себя на долгие странствия в мире теней. Но всяким странствия должна настать кара и искупление. Встретившийся пугливый странник, очевидно, заблудился средь бури, а она помогла выбраться из сплетений лабиринта дубравы. Странники кивнули друг другу, казалось, пришел новый спутник, но над горизонтом расступились облака, небо впервые за долгие странствия там и везде очистилось от лишних экранов... И странники увидели свет. Гора высилась вдали, но словно близко, как всегда, бесконечно далеко и бесконечно близко, точно странников связывал с незримые прочные нити, точно не странствовали без цели с придуманной целью, а просто распутывали эту путеводную нить. К чистому бытию. Должна ли быть иная цель, ведь в ней все: и человечность, и милосердие, и открытие себя навстречу другому? Странники застыли в немом восторге, не вспоминалось иного счастья, подобного созерцанию путеводной горы и света после долгих скитаний во мгле. Казалось, мгла отступила, ощущая себя побежденной. "Если я не вижу света, это не значит, что его нет. Свет есть всегда". Выведенный из сумерек пугливый странник внезапно просиял, словно обретая лицо, словно отражаясь в ком-то, и тем отражением обретая целостное открытое "я". Он (или она) подошел к самому краю холма, рискуя упасть, но вдруг раскинул руки и... взлетел. Желтый шарф токсичной тоски растворился, а пальто превратилось в легкую-легую ткань, точно покров бестелесного. Она поднималась все выше, парила стремительно навстречу чистому бытию. А странница, оставленная в одиночестве на вершине тяжкой вершине холма, обещала себе, что когда-нибудь взлетит точно так же, когда-нибудь, когда заслужит, когда-нибудь, когда скажет час судьбы. И из глаз вновь хлынули слезы, но на душе становилось только еще более легко и радостно. Нет иной радости кроме как радость за ближнего.