Джереми привез из Европы стремления и идеалы, но все-таки, стоя на палубе парохода, который, пыхтя, входил в оживленную нью-йоркскую гавань, он не мог избавиться от тревожных чувств. В то время гавань была совсем не такой, как теперь, но уже тогда она представляла собой грозное и внушительное зрелище материальной мощи. Юный Сиббер ощущал на себе ее враждебность. Что у него общего с этими неугомонными строителями и разрушителями новых Вавилонов? Разве мог он надеяться, что такие люди захотят прислушаться к тому голосу, который он слышал в глубине своей души? Его мать стояла рядом, указывая ему наиболее примечательные сооружения и путаясь в названиях, — счастливая и взволнованная тем, что она снова дома. На миг Джереми почувствовал искушение довериться матери, но осторожность и сдержанность заставили его промолчать. Qualis Tacitus Sedeo. Какое гордое веление самодисциплины слышалось в этих словах, столь подходивших к случаю! Юный Сиббер поклялся себе вновь вернуться в Европу, на сей раз не только дабы восхищаться ею, но и дабы покорять.
Нет нужды подробно останавливаться на пребывании Джереми в прославленном Кэйлском университете, знаменитом по всей стране, коль скоро другие, гораздо более ученые биографы исследовали период его учебы более любовно и глубоко. Достаточно сказать, что он удостоился высоких академических наград, и хотя студенты, как это ни странно, его недолюбливали, зато он был любимцем и гордостью всех преподавателей, за исключением декана, который однажды признался одному из своих коллег, что «иезуитские сосунки возмущают его чувства американца». Сибберу посчастливилось завоевать справедливую привязанность знаменитого Тиббитса, который был в это время самым выдающимся историком в Соединенных Штатах. Тиббитс лично знал Фюстель Де Куланжа{13} и Актона{14} и первым ввел в Америке новейшие методы исторического исследования, разработанные Шартрской школой. Он старательно прятал значительную часть своих познаний, считая, что в обязанности профессора отнюдь не входит раскрывать бесценные тайны науки перед молодыми людьми, чьим уделом должна стать торговля. Но для Джереми он делал исключение. Вдохновенное лицо юноши, его тонкие губы и нос, отдаленно напоминавшие эмерсоновские, обратили на себя его внимание, и он в скором времени распознал высокие интеллектуальные устремления, которые скрывались под этой внешностью. Он как родной отец заботился об умственном развитии юного Сиббера. Он посвящал беседам с ним не менее двух вечеров в неделю, заставлял его писать рефераты по частным, но весьма спорным историческим вопросам и исправлял их, обращая особое внимание на четкость мысли и точность изложения. Некоторые из этих ранних работ сохранились и выставлены для всеобщего обозрения в библиотеке Кэйлского университета. Они размещены в хронологическом порядке и приносят неоценимую пользу студентам, раскрывая перед ними медленное, но неуклонное пробуждение способностей Сиббера; это тем более важно, что такие работы составляют основную массу его литературных произведений.
В эти счастливые годы усиленные занятия Сиббера были прерваны только один раз. Когда Джереми был на третьем курсе, скоропостижно скончалась его любимая мать, оставив ему несколько тысяч долларов, небольшую, но тщательно подобранную библиотечку, серебряный чайный сервиз, изготовленный еще до Гражданской войны, и семейное генеалогическое древо, красиво нарисованное на огромном свитке пергамента. Было бы несправедливо сказать, что это печальное, хотя и неизбежное событие не произвело на Джереми никакого впечатления. Подобно многим великим людям, он был немало обязан своей матери и прекрасно сознавал это. Она первая заметила в нем пробуждающийся гений и сделала все возможное, дабы его взлелеять. Однако верный своей натуре и самодисциплине, он не проявил никаких признаков волнения, хотя считалось, что, надев маску напускного самообладания, он страдает тем сильнее. Как мы знаем теперь от самого Сиббера и его последователей, истинное величие проявляется не только в том, чтобы скрывать внешние признаки волнения, но и в том, чтобы сдерживать и само волнение, до тех пор пока в человеке не останется ничего, кроме чистого интеллекта и столь же чистого духа созерцания.