В конце коридора его догнала Софья Львовна.
— Модест Петрович! Вы еще не ушли?
— Да вот заседали, — устало проговорил Бенецианов.
— По вороновской кафедре?
— Ну да…
— И что же?
Бенецианов махнул рукой:
— Чепухой все кончилось. Этот бездарь из мухи слона раздул…
— Я же в самом начале не советовала доверять Герасимову… Ну да не расстраивайтесь! Поедемте с нами. Вы еще не знаете: Мышкин сменил «москвича» па «волгу». Такая прелесть! Хотите вам покажем?
Софья Львовна огляделась по сторонам:
— Мышкин!
— Я здесь.
Бенецианов поморщился. Видимо, супруг Софьи Львовны был ему не очень по душе.
— Мышкин, Модест Петрович согласился поехать С нами. — Софья Львовна выразительно моргнула мужу.
— К-хе… Очень приятно. Здравствуйте, Модест Петрович. Милости просим…
— Да я, собственно… — замялся Бенецианов.
— Едемте, едемте, Модест Петрович! — Софья Львовна тронула его за локоть. — На дворе вон какой дождь!
Машина стояла у подъезда. Мышкин торопливо открыл дверцу:
— Пожалуйста, Модест Петрович.
— Нет, уж прежде даму.
Машина тронулась.
— А как Греков? — доверительно спросила Софья Львовна.
— Раскусил, кажется, и он нашего Ахилла, — оживился Модест Петрович. — Так что профессура теперь едина. Решили действовать. Скоро поставим вопрос на Совете. Главное теперь — как можно больше фактов.
— Так я, пожалуй, знаю уязвимое место вашего оппонента...
— А именно?
— Молодежь! — выпалила Строганова.
— Не понимаю…
— Я хочу сказать, что сила Воронова в поддержке молодежи. Он для них — бог! Да-да. Поэтому надо прежде всего раскрыть глаза молодежи…
— Но как это сделать?
— Есть у меня кое-что на примете…
— Да? — Модест Петрович недоверчиво покосился на Строганову.
Та многозначительно промолчала.
— Вы знаете, что ассистент Воронова Ларин скоро выступит с защитой диссертации?
— Что же из этого? Диссертация на уровне. Я просматривал.
— Диссертация, может, и на уровне. А слышали, какой разгромный отзыв пришел из экспедиции, где работал Ларин?
— Разгромный?
— Ну, положим, не совсем. Но будет над чем призадуматься Совету. Нина Павловна шепнула мне, что Ларин совсем растерялся.
— К-гм… Представляю, как ринется Воронов защищать своего подопечного, чтобы сгладить впечатление.
— Нет, по имеющимся у меня, сведениям, Воронов как раз и не собирается этого делать. А вот нам, пожалуй, надо бы сделать все возможное, чтобы «сгладить впечатление».
— Нам? Кому нам?
— Ну, мне или вам…
— Мне?! С какой стати?
— А вы представляете, какое это впечатление произведет на диссертанта?
Бенецианов пожал плечами:
— Допустим. А дальше?
— А дальше вы постараетесь, чтобы вновь испеченный кандидат перешел на вашу кафедру.
— Как так?
— Очень просто. У нас ведь открывается вакантное место доцента. Я думаю, Ларин на это клюнет. У Воронова такого места не предвидится.
— Гм… клюнет… Еще бы не клюнуть. Но для чего это нужно? Что будет он делать у нас на кафедре?
— Заниматься минералогией.
— Да?.. Впрочем… Тэ-тэ-тэ! Заниматься минералогией… Изумительно! Софья Львовна, вы — гений! Заниматься минералогией у нас на кафедре. Ну конечно! Где же кроме! Не в кузнице же Воронова. Это будет показательно… Единственный ученик Воронова, не порвавший с геологией, ищет у меня убежища! Единственный минералог бежит с кафедры минералогии! Только… Вы уверены, что согласится он покинуть Воронова?
— Это предоставьте мне, Модест Петрович.
— С удовольствием, дорогая Софья Львовна!.. Мы, кажется, доехали? Что значит «волга»!
— Да. И мы хотели бы просить вас, Модест Петрович, зайти к нам завтра вечерком отметить, как говорится… Мышкин!
Тот обернулся:
— Тормоза скрипят, Модест Петрович. Без обмывки хоть не езди! Так что, милости просим…
16. КОЛЬКА
Легко сказать, проверить. А как это сделать? С чего начать? Там, за этой дверью, думать будет поздно. Саша оглянулся на забранные решеткой окна и, так ничего и не придумав, шагнул к крыльцу. Но дверь перед ним вдруг открылась, и навстречу вышел... Краев.
— Колька!
Тот удивленно поднял глаза:
— Ты чего здесь?
— Да вот… Выручать пришел.
— Кого? — недоверчиво покосился Колька. — Меня?!
— Ну да! Я ведь сразу не поверил всему этому. Ерунда какая-то! Недоразумение!
— Никаких недоразумений! Зря сюда не приводят.
— Но тебя же выпустили?
— Выпустили… Под расписку.
— А что все-таки случилось?.
— Эх, Сашка, если рассказать, и не поверишь…
Жизнь в самом деле не баловала Кольку Краева. Навсегда запомнились ему огромные кулаки отца и мутные, словно остановившиеся глаза, какими смотрел он на них с матерью, вваливаясь поздно ночью в тесную каморку, где негде было и спрятаться от родительского гнева. Затем следовала разухабистая ругань, грохот падающей мебели, звон разбиваемой посуды, и, наконец, ночная сырость двора пронизывала Кольку, забиралась под материнскую кофту, наспех наброшенную почти на голое тело.
Это называлось — «получка», и не было для Кольки ненавистнее слова, и ничего не ждал он с таким ужасом, как этого кошмарного дня, когда им с матерью приходилось нередко ночевать даже на улице.
И все вдруг переменилось. Не стало «получки», не стало и отца. Мать теперь почему-то все время плакала и надолго уходила куда-то «хлопотать», а соседи жалели ее и называли несчастной горемыкой. Но Колька не считал себя несчастным. Не стало получки — и хорошо. Нет матери дома — тоже неплохо. И он целыми днями слонялся по двору или убегал с мальчишками на речку.
Вернулся отец, когда Колька уже ходил в школу. Только на этот раз он не вошел, как прежде, широко распахнув дверь, а его внесли какие-то незнакомые люди. И потом он лежал на кровати днем и ночью, сильно кашляя и ни слова не говоря ни с Колькой, ни с матерью.
Впрочем, иногда он подзывал Кольку к себе, усаживал на кровати и молча гладил по голове. Однако Колька по-прежнему дичился отца и боялся, что тот встанет с постели, и снова начнутся страшные «получки».
Но отец так и не встал. Как-то вечером подозвал он Кольку расстегнуть ворот рубахи. Колька нехотя подошел. В горле у отца что-то булькало и хрипело, а руки были горячими и потными. Колька постарался высвободиться и хотел уже снова юркнуть в свой угол, но, взглянув случайно на отца, увидел, что из глаз у него текут слезы. Это было так неожиданно, что Колька заплакал и в первый раз прижался к жесткой костлявой груди отца.
А через три дня шли они с матерью за гробом, и мать голосила на всю улицу, а Колька молча всхлипывал и никак не мог представить, что теперь отец никогда уже не вернется к ним и никогда уже он не сможет сделать то, на что так и не решился в тот последний вечер — погладить отца по голове.
Снова остались они вдвоем с матерью.
Но мать была теперь совсем другой. По целым дням она сидела дома, глядя в одну точку. Не плакала и не говорила, а только вздыхала, так что Кольке становилось не но себе, и он готов был бежать куда угодно, лишь бы не слышать этих вздохов и не видеть странно неподвижных глаз матери.
К осени мать слегла. А в начале зимы Колька снова шел за гробом, но теперь уже с теткой, о существовании которой он и не догадывался. Тетка почему-то все время держала его за руку и без конца повторяла:
— Ты теперь, Колька, круглый сирота и должен, стало быть, всех почитать, а особливо сродственников своих. На сродственников вся твоя надежда. А без них пропадешь ты, как тля.
Вечером тетка приехала на подводе, собрала все до последней тряпки и повела Кольку к себе, не переставая твердить ему о том, как не умела жить его мать и как хорошо ему будет в «порядочной» семье.
Так началась Колькина жизнь у «сродственников». Товарищей в новой школе, куда его перевели, не оказалось. Зато в теткином дворе скоро нашелся приятель, шустрый белобрысый паренек, которого звали почему-то Крыжем. Был он почти ровесник Кольки, ходил в заплатанных брюках-галифе и был всегда весел, всем доволен, никогда ничему не удивлялся и никого, кажется, не боялся, кроме своей матери, длинной костлявой женщины во всем черном.