— Я очень надеюсь, Мэгги, что ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь, — сказала Конни, оставшись наедине с хозяйкой.
— Как всегда, — доверительно улыбаясь, ответила Мэгги.
2
Она преувеличила — так было не всегда. Во всяком случае, не в ту ночь, когда она попала, как и пророчил ей отец, в «пропасть греха». Сколько раз вдалбливал он затверженные им с детства слова Священного писания: «Гнев Господен падет на головы неправедных». И гнев этот преследовал ее каждую минуту ее детства.
Его нельзя было назвать счастливым. С тех пор, как Мэгги покинула родительский дом, она старательно пыталась забыть о нем, разве какая-нибудь роль заставляла ее покопаться в собственном прошлом: так бывало, когда ей приходилось играть несчастливых девушек. Только с головой окунувшись во взрослую жизнь, она поняла, сколь многого была лишена родителями, с рождения обуздавших ее смирительной рубашкой своих фанатичных принципов. Раньше она даже не представляла, например, что люди так много и беззаботно смеются. В их доме смех никогда не звучал. В глазах приверженцев конгрегационной церкви смех греховен, ибо подвергает насмешке мир, сотворенный Господом. Что же касается радости…
Вспоминая детские годы, Мэгги начинала понимать, что никогда не испытывала ее. В доме Хорсфилдов не отмечалось никаких радостных событий. Дни рождения почитались греховной плотской утехой, и если девочка получала приглашение от кого-либо из сверстников, ей запрещали идти. И, конечно, речи не было о том, чтобы отметить ее собственный день рождения — глупая причуда, пустая трата времени.
Не справляли Рождество. Конгрегационная церковь исповедовала Бога Ветхого, а не Нового завета. Этот жестокий Бог карал, налагал запреты и требовал беспрекословного послушания. В этой религии Дед Мороз был пережитком языческого идолопоклонничества, так же как рождественские поздравительные открытки. Все это считалось атрибутами Черной Мессы, дьявольщины. С годами, однако, Мэри Маргарет поняла, что дни рождения, Рождество и прочие праздники требовали определенных затрат, а ее родители были людьми скаредными. Это проливало совершенно другой свет на их образ жизни. Они были скудоумны и скупы и ни с кем не желали делиться как душевным теплом, так и материальными благами.
Если бы Мэри Маргарет попросили обозначить свое детство одной фразой, она назвала бы два сакраментальных слова: «а то…» «Надо получше выучить эту главу Священного писания, девочка моя, а то…» «Получше вытирай пыль, а то…» «Хорошо запомнила семь смертных грехов? А то…»
Семь добродетелей ее запоминать не заставляли. Бог ее родителей добродетелей не замечал, он видел только грехи. И был неистощим на кары. Как он любил наказывать! Девочкой она представляла его вожделенно потирающим руки при виде ее унижений. Чем больше она страдала, тем сильнее он ее любил. Мало-помалу она начала испытывать отвращение к нему, а потом и к родителям. Лишенная всех радостей нормального детства, она привыкла находить убежище от родительского фанатизма в собственном воображении.
Смышленая от природы, она смекнула, что притворным благочестием освободит себя от неусыпных назиданий и бесконечных угроз геенной огненной. Она приучилась держать язык за зубами и держать ушки востро. Но постепенно ее бунтарская натура стала брать верх над детскими страхами, а постылая жизнь под родительской крышей сделалась совсем невыносимой. Бес непослушания звал ее прочь из родительского дома, и вскоре она покинула его навсегда, никогда не вспоминая о нем как о родном пристанище.
Какой же невинной глупышкой была я в те времена, думала она, став взрослой. У нее никогда не возникало желания вернуться в страну детства. Но сейчас, войдя в спальню, чтобы сменить зеленое платье на один из любимых пеньюаров, она вдруг почувствовала, что ей не хочется спрыгнуть с поезда, который направлялся в те края. Мэгги присела перед трюмо и принялась снимать с лица грим, который требовался для телесъемки. Стирая с помощью специально для нее приготовленного крема яркий тон, она видела, как в зеркале проступают черты шестнадцатилетней Мэри Маргарет Хорсфилд: белая прозрачная кожа, с чуть заметными веснушками, зеленые кошачьи глаза — дьявольские, как осуждающе говаривала ее мать, копна морковного цвета волос в непокорных кудряшках, которые даже неласковая материнская рука не могла заставить лежать гладко.
Неужто я вправду была такой невинной овечкой, думала она, вспоминая забытые черты. Если бы я сейчас так выглядела, роль Джудит Кейн была бы у меня в кармане…
Она шумно вздохнула, будто паровоз выпустил пар. Черты лица в зеркальном отражении отвердели. Какую пустую, бессмысленную жизнь провела бы я, останься под родительским кровом, подумала она. Ничего и никого не узнала бы, они бы этого не позволили. Меня держали вдали от мира. Согласно их принципам, следовало избегать всех, кто не принадлежал конгрегационной церкви, то есть 99,9 процентов всего земного населения. У меня не было друзей, не было никакой жизни, кроме той, что допускалась церковными установлениями. Все смотрели телевизор, ходили в кино или в театр. Только не мы. Мы ходили только в церковь. У нас было радио, но слушать дозволялось только новости, ничего развлекательного. Удовольствие было запретным словом. Восьмым смертным грехом.