Выбрать главу

Так. Вот это уже серьезная проблема. Как же выйти из номера, если враг способен в любое мгновение оказаться в коридоре? Конечно, можно попросить другую комнату — скажем, в дальнем крыле, — но это ужасно хлопотно, особенно учитывая состояние Эжени. Но с другой стороны, воровски пробираться к лестнице неудобно и унизительно. Так что же делать?

Она покачала головой и вернулась в гостиную, где горничная прилежно разбирала чемоданы.

— Мери, ты положила вуаль?

— Да, мэм. — Мери прикрепила вуаль к шляпке, а Тесса прихватила еще и зонтик. Никто не заставит ее сидеть в номере, словно в тюремной камере, но и данное Эжени обещание нарушать не стоит. Вряд ли, конечно, граф ее узнает, даже если случайно встретит. Компаньонка, как всегда, волновалась из-за пустяков. Ее скромная персона не представляет интереса ни для одного из лордов, а тем более для самоуверенного, тщеславного, высокомерного Грэшема. Соблюдая чрезвычайную осторожность, миссис Невилл выскользнула из комнаты, благополучно миновала опасное пространство и оказалась на свежем воздухе.

Грэшему никак не удавалось отделаться от мистера Лукаса, невероятно услужливого и маслянисто-вежливого хозяина отеля. Граф, разумеется, не возражал против того, чтобы его встретили и проводили в номер, а потом, когда первые апартаменты оказались слишком темными, предложили посмотреть другие. Но теперь уже пора было уйти, а мистер Лукас все стоял и рассуждал о прекрасном обслуживании, которое предоставляет его заведение. Чарли устал с дороги, да и больная нога давала себя знать и требовала покоя, однако хозяин все болтал и болтал.

— Что ж, довольно, — наконец произнес Грэшем высокомерным, скучающим тоном. — Благодарю вас, мистер Лукас. — Он коротко кивнул камердинеру, и тот послушно выставил назойливого хозяина за дверь. — Принеси что-нибудь поесть, Барнс.

— Да, ваше сиятельство. — Не дожидаясь просьбы, слуга достал из чемодана трость. Чарли слегка поморщился, однако с явным облегчением перенес вес тела на здоровую ногу. Сейчас уже он старался обходиться без дополнительной опоры, однако по вечерам боль заставляла умерить гордость и сдаться. До чего же отвратительная штука — перелом! Два месяца назад, после чрезмерной порции бренди, граф упал с лестницы и сломал ногу в двух местах. Конечно, сейчас уже не казалось, что ее протыкают раскаленным прутом, но после проведенного в экипаже дня боль все-таки давала себя знать. Чарли проковылял через комнату и устроился в кресле возле окна, откуда можно было без помех обозревать Джордж-стрит.

— Может быть, выпьете немного настойки опия? — заботливо осведомился камердинер, ставя на маленький стол поднос с ужином и бутылкой бордо.

Граф нахмурился и водрузил ноющую ступню на стул, предусмотрительно придвинутый Барнсом. Он все еще оставался в сапогах — снять их означало добровольно подвергнуть себя пытке. Что ж, он заслужил это испытание: боль служила достойной заменой горю, которое следовало бы испытывать после смерти отца.

— Нет.

Чарли отпустил слугу и налил вина. Трудно было поверить, что герцога не стало. Дарему уже исполнилось восемьдесят, однако он сумел сохранить и энергию, и интерес к жизни. Прочитав письмо Эдварда, в котором брат рассказывал о болезни отца, Чарли не сомневался, что старик выздоровеет, хотя бы благодаря могучей силе воли. Эдвард прислал еще дюжину писем, в которых сначала намеками, а потом открыто просил вернуться домой, однако Грэшем не поехал. Во-первых, не позволила сломанная нога — доктор строго-настрого приказал соблюдать постельный режим. Непослушание грозило инвалидностью на всю жизнь. Но главная причина все-таки таилась в душе. На протяжении одиннадцати лет герцог регулярно присылал старшему сыну и наследнику письма, в которых подробно рассказывал, как замечательно идут дела в Ластингс-Парк — без него. Как блестяще Эдвард справляется с хозяйством, какие чудеса храбрости и героизма проявляет в армии Джерард. И ни разу в этих письмах не прозвучало даже намека на примирение. И вот теперь стало слишком поздно.

Поддавшись сентиментальности, Грэшем попытался вспомнить то далекое время, когда еще была жива мать, а отец иногда улыбался. Воспоминания оказались тусклыми, пыльными и представляли почти исключительно маму, словно герцог и не принимал участия в воспитании детей. Дарем возникал в сознании таким, каким стал после смерти жены, — жестким, сухим, закрытым человеком. Ни одного искреннего разговора, ни одного теплого взгляда.