— Кончайте же!..
— Перестать! — взревел Цыценко, приближаясь к матросу с револьвером в руках.
— Постой, — властно сказал матрос, — не стреляй.
Цыценко остановился.
Матрос обернулся ко всем приговоренным:
— Прощайте, товарищи! Мужайтесь! Да здравствуют большевики, да здравствует советская власть!
— Прощай, товарищ!
— Прощай, друг!
— Да здравствует…
Громкое эхо, покатившееся по горам к морю, повторило: «прощай», «да здравствует».
Раздались сухие, резкие выстрелы. Все товарищи, окружавшие матроса, сразу упали на землю. Только он стоял, пошатываясь, и вздымал большую руку, грозил кулаком…
— Фу-ты, черт! — прошептал Цыценко, вздрогнув; он отмахнулся, словно отгоняя какие-то тяжелые мысли.
Быстро пошел к экипажу и, садясь, бросил кучеру-солдату:
— Не отставать от охраны!
…Экипаж быстро примчался в город. Цыценко вошел к себе в гостиницу, расположенную в самом центре города, на углу Дворянской и Воронцовской улиц. Здесь он занимал самый роскошный номер. В гостинице ему вручили письмо, присланное старшим братом, который был занят теперь реставрацией хозяйства в их крымском имении. Брат просил срочно приехать к нему. Он сообщал, что у них в деревне по-прежнему неспокойно — в имении беспорядки, батраки работают плохо, скот болеет — и что приезд его необходим, и немедленный.
Этот вызов брата был уже вторичным, и Цыценко решил выехать в имение. Кстати, он день-два отдохнет. Отъезд был намечен на утро, так как вечером и ночью отправляться было опасно.
Утром четверка сытых лошадей, запряженных в лакированный, с кожаным верхом фаэтон, била копытами о мостовую возле главного подъезда гостиницы. Долговязый солдат с большими усами, в английском мундире, опоясанном широким ремнем, нетерпеливо поглядывал на дверь гостиницы, сдерживая коней белыми вожжами.
В подъезде сверкнули золотые погоны на офицерской серой шинели. Кучер выпрямился. Вышел Цыценко. Бледный, слегка покачиваясь и придерживая саблю, он быстро подошел к фаэтону, звеня шпорами.
— Здравия желаем, господин капитан! — приветствовал кучер, оживляясь.
Цыценко, небрежно прикоснувшись рукой к фуражке, буркнул:
— Здравствуй, Прокофий.
Подобрав шашку, Цыценко готовился уже войти в фаэтон, как вдруг его остановил шустрый молоденький солдат-денщик, подбежавший к нему с кожаным чемоданом в руках.
— Господин капитан, — сказал он, вскидывая руку к козырьку новенькой английской фуражки, — скажите вы ей, пусть отстанет!
Цыценко обернулся.
В нескольких шагах от него стояла полная, уже в летах, накрашенная дама в зеленой шляпе и в легком сером пальто. Она негромко, негодующе сказала:
— Да, господин капитан, это я! Когда же, наконец, вы расплатитесь со мной? Я для вас, для такого известного офицера и богатого барина, отыскивала лучших девочек… молоденьких, благородных, невинных… А вы так неблагодарны мне… Девочкам надо жить!
— Довольно! — остановил ее Цыценко. — Здесь улица! — Он торопливо вынул из кармана брюк пачку денег, швырнул их к ногам женщины. Потом сквозь зубы бросил: — Пшла вон отсюда!
Жецщина, сжимая деньги в руках, хотела что-то возразить, но капитан прервал ее:
— Молчать!
И вскочил на подножку фаэтона, который тут же тронулся, едва не оставив денщика.
— Гони, Прокофий, во весь дух! К вечеру мы должны быть в имении.
— Будем, господин капитан!
За городом к ним примкнул конный отряд постоянных телохранителей капитана, состоявший из десяти чеченцев. Они разделились на две группы — одна поскакала впереди фаэтона, другая следовала сзади.
Цыценко закутался в дорожный плащ, забился в угол сиденья, опустил голову и всеми мыслями перенесся в имение, куда они с братом возвратились сразу же, как только немецкие войска оккупировали Крым.
Старший брат Цыценко, Александр, не успел ступить ногой в имение, как с жадностью взялся за хозяйство. Он с помощью брата, начальника контрразведки, быстро отобрал у крестьян все, что они взяли в имении в дни революции. Братья потребовали от крестьян уплатить налог за годичное пользование землей во время советской власти и предупредили, что если кто не выполнит их требований, тот не получит земли для посева. В имении установились старые порядки. Братья решили брать с крестьян за землю, как прежде, половину урожая. Даже за яровые посевы они теперь установили половину урожая, хотя до революции получали меньше.
Хлебороб-крестьянин, селившийся на помещичьих землях в Крыму, обрабатывал землю своими силами, тяглом, инвентарем, засевал собственным зерном, а урожай с барской «половины» обязан был, по законам аренды, свозить с поля в имение помещика. Там, на молотилке хозяина, крестьянин должен был своими силами обмолотить зерно и уплатить за это особо натурой (с десяти пудов обмолоченного зерна — один пуд). Зерно из-под молотилки крестьянин свозил и ссыпал в помещичий амбар, солому и мякину клал в общие помещичьи скирды. По окончании всех работ крестьянин ставил управляющему имением магарыч, вернее — «жертвовал» ему мешочек-два зерна, чтобы не попасть в разряд плохих хлеборобов.