-- Это вы оттого тут так разоряетесь, барыня, что вам немецкой крови жалко, а русской не жалко! -- просовывает вперед через цепь голову взволнованный простолюдин в солдатской форме. -- Посидела бы, как мы, три года в окопах!
Капитан помогает даме подняться, говорит ей несколько обычных в таких случаях ласковых слов, усаживает в автомобиль, отправляет, а сам делает отчаянную попытку догнать гусек раненых воинов, подступающих к Вьюшкину.
-- Только не убивать! -- властно командует он. -- Только не убивать!
-- Господин капитан не велят убивать, а только так! -- подобострастно передает задний солдат передним команду капитана.
-- А зачем же нам его убивать? -- удивляется идущий впереди всех шарикоподобный господин в котелке. -- Это даже не в наших интересах, не в интересах России! Мы раньше всего должны установить его личность! Я как сам юрист... А вдруг у него есть сообщники?
-- Сообщники! Сообщники! -- жутко прыгает по толпе новое слово. -- У него есть сообщники!
-- Надо раскрыть все нити! -- кричит один.
-- Нити, нити! -- подхватывает другой. -- Раскрыли нити!
И за шарикоподобным пучеглазым господином, за седым барственным красавцем, за молодым швейцаром из "Модерна", за гуськом раненых воинов, за капитаном изо всех сил продираются к памятнику и все другие, прибежавшие на митинг позже и не знающие, в чем дело. Они образуют вторую толпу, новую, клином проникающую внутрь первой, прежней.
Первая защищает Вьюшкина, вторая требует его выдачи.
Вторая продвигается клином вперед медленно, трудно, с остановками, с борьбой, с проклятиями, с бранью.
Вот наконец острие ее клина, точно нащупывающее жало, прикасается к граниту памятника.
Вьюшкин с ужасом глядит вниз, подбирает ноги, прижимается спиной к камню памятника.
Клин расплющивается о гранит влево и вправо, и вторая толпа энергично вливается внутрь первой, оттесняет ее, окружает памятник с Вьюшкиным наверху.
-- Да куда же вы, черти, прете, куда?! -- загораживает собой Вьюшкина, стоя ступенькой ниже него, раненый прапорщик с огромно забинтованной в белое головой, в непроницаемых черных очках, с двумя одинаковыми, тяжеленькими на вид "Георгиями" на груди. -- Вы с ума посходили? Какой такой "шпион"? Какие такие "нити"? Какой "заговор"? Чистейший вздор! Гражданин Вьюшкин только сегодня из Конотопа приехал! Хотел нам даже железнодорожный билет показать! Стойте, не напирайте, дайте сперва слово сказать, ведь вы, кажется, люди! Эй, наши солдаты, сделайте цепь и не подпускайте сюда тех солдат! Вот так, вот так! То... ва... экк!
Кто-то сталкивает прапорщика вниз, и он исчезает в общем пыхтящем людском месиве.
-- Если ты застаиваешь за такого, значит, ты сам такой...
-- Какой это "такой?" Я кровь проливал, у меня два "Георгия"!
-- А я почем знаю, где ты их взял.
-- Ага, ты не знаешь?! Ты не знаешь?!
-- А понятно, не знаю. Может, ты их украл. Разве мало было таких хлюстов. Товарищи солдаты, не слушайте прапорщика, это такие же помещики, только одетые в офицерские мундиры! Застаивайте лучше за низкий класс, переходите на нашу сторону!
Солдаты, единомышленники прапорщика, переходят на сторону раненых воинов, и настает последний решающий момент.
На фоне черного отполированного гранита памятника, блещущего каким-то ровным, спокойным, намогильно-вечным блеском, теперь лицо Вьюшкина, охваченного смертельным ужасом, выглядит особенно бледным. С нечеловеческой зоркостью следит он за тем, что происходит внизу, уже у самых его ног...
-- Самосудом! -- слышит он бушующий вокруг него многоголосый вой. -- Самосудом!
-- Граждане белокаменной!!! -- вдруг неистовым криком выворачивает он всего себя перед толпой, прижимаясь дрожащей спиной к камню памятника, как к последней защите. -- Слушайте!!! Тут ошибка!!! Тут недоразумение!!! Тут не знаю что!!! Вы обознались!!! Вы приняли меня не за того!!! Я вам не враг!!! Я самый любимый ваш друг!!! Я русский, русский, русский!!! Православный, православный, православный!!! Вы, вы, вы только подумайте!!! В поезде не было мест, и я на крыше вагона больше как двое суток ехал к вам в Москву за подробностями!!! Под одним железнодорожным мостом мне чуть голову не оторвало одной балкой, а другим двоим таким на моих глазах оторвало!!! И я все-таки ехал!!! Ехал все семьсот верст, рисковал жизнью, мечтал, воображал!!! Вот, думал, увижу сердце России, Москву!!! Вот, думал, услышу голоса настоящих граждан, Мининых и Пожарских!!! Вот, думал, на практике, на примере узнаю, в каком смысле по братству и равенству мы теперь должны жить!!! И что же я...
В этот момент вторая толпа окончательно пересиливает первую, люди лезут друг через друга, карабкаются на памятник, как утопающие на торчащую из воды мачту корабля. В тело Вьюшкина вонзаются со всех сторон хватающие руки, стаскивают его с карниза, опрокидывают, рвут...
-- Тридцать четвертый!.. Давайте тридцать четвертого!.. Кто у нас тридцать четвертый?..
КАТАКЛИЗМА
Рассказ
Центр Москвы. Многоугольная, неправильной формы площадь -- Страстная, протянувшая от себя во все стороны, как лапы осьминога, длинные коленчатые улицы, щетинистые бульвары.
В одном углу площади широкий, свободный от зданий просвет -- вход на Тверской бульвар, всегда самый людный в Москве.
В начале бульвара, в десяти шагах от входа, очень высоко, выше фонарных столбов, выше деревьев, на фоне чистого синего неба, резко вырисовывается черный как уголь памятник -- колоссальный, сужающийся кверху гранитный пьедестал, и на нем в известной классической "пушкинской" позе фигура Пушкина во весь рост, раза в три больше натуральной величины, в старомодной длиннополой плечистой накидке, с широким бантом под подбородком, с толстыми колбасовидными бакенбардами на щеках, с обнаженной на ветру курчавой головой и наклоненным вниз пристально-думающим лицом.
Со стороны Страстной площади на неподвижный памятник все время напирает, точно силится спихнуть его с места, многотысячная толпа, вся с перекошенными от натуги лицами, с устремленными на Пушкина жаждущими глазами. Стрелка часов на красной колокольне древнего Страстного монастыря показывает начало пятого, и весеннее, мирно пригревающее солнышко кладет на лица толпы с западной стороны веселые золотые блики, а с восточной -- черные, грустные, уже предвечерние тени.
Идет никогда и нигде не виданный митинг, самочинный, народный, бог знает кем и когда начатый: вчера ли, позавчера, неделю или месяц тому назад.
И в течение всего этого времени, с момента февральской революции, здесь, на площади, под открытым небом, перед памятником -- как когда-то в церквах в Страстную неделю перед плащаницей -- и дни и ночи непрерывно пронизывают друг друга два встречных людских течения: одни, со свежими силами и торжественными лицами, только еще подходят к Пушкину, а другие, уже утомившиеся стоять, отходят от Пушкина. Люди плотной, как гранит, массой сжимают со всех сторон гранитный памятник -- вот-вот готовые поднять его как пушинку на воздух -- и чутко внимающими лицами ловят каждое слово ораторов, лидеров всех существующих политических партий.
Лидеры поодиночке один за другим вырастают на высоком пьедестале рядом с фигурой Пушкина -- все карлики по сравнению с поэтом, все ему по колена -- и суетливыми, охрипшими от крика голосами развертывают тут перед Москвой программы своих партий, яростно состязаются в знаниях, в красноречии, в смелости...