И тотчас же в сумерках амбара снова негромко и очень стройно зазвучали нарочно бесстыдно-обнаженные, какие-то говядинные голоса старых и молодых самок, широко разметавших по полу голые икры ног.
...Д-да дураком домой пойдешь!
Федосеев не вошел, а точно на крыльях влетел в амбар. Ячмень имеет свой особенный запах, и он обонянием почувствовал, что без него ворошили слежавшееся зерно. Глаза его еще издали старались охватить всех, кто был в амбаре. Одновременно он смотрел и на выражение их лиц, и на состояние их рук. Только за секунду перед его появлением громадный, кособокий, рябой дрогаль пугачевского вида в старой, прожженной, серой солдатской папахе, насунутой на глаза, ловким движением зачерпнул с кучи полное ведерко ячменя и теперь быстро нес его вон из амбара, держа ведерко впереди живота, как пушинку, на одном пальце. Федосеев думал было ринуться за ним, но его внимание более соблазнила мелькнувшая в глубину амбара другая столь же подозрительная тень, и он погнался за той, второй, тенью. Но тень, по-видимому, была и на самом деле только тенью, и через полминуты рука Федосеева, подобно орлиному клюву, со всего налета впилась в гигантскую, уже освещенную солнцем спину дрогаля.
-- Стой, дьявол! -- сорвавшимся от злобы голосом закричал Федосеев, увлекаемый спиной дрогаля дальше.
Дрогаль остановился.
-- Иван Никитич, что вы, -- обернул он к Федосееву обиженное лицо.
Федосеев, задыхаясь, молча рванул из его рук ведро. Ведро было пусто, и в тот же момент рядом, под товарным вагоном, между рельсов, шмыгнула пара черных дряблых старушечьих икр и проволочился по земле тяжелый мешок.
Федосеев всматривался в дно пустого ведра, нет ли где там ячменного зернышка.
-- Что вы, что вы, Иван Никитич, -- продолжал обижаться дрогаль и другим голосом, потише, прибавил: -- Дадите моему коню немного овсеца? За то, что напрасно подумали...
Вернувшись в амбар и увидев там длинноволосую библейски-внушительную фигуру профессора, Федосеев как-то сразу успокоился: при таком уважаемом человеке навряд ли кто осмелится красть.
И он дал коню дрогаля полведерка овса.
-- Рюхин! -- позвал он затем со второго этажа вниз своего помощника и длинным шестом постучал ему в условленное место в потолок: -- Рюхин!
Поручив Рюхину низ амбара, Федосеев обнял за талию профессора и со светлым, в муке, улыбающимся лицом повел его в контору.
Там, за тем же простым столом, где несколько минут тому назад закусывали приемщики, Федосеев усадил профессора, расставил перед ним всевозможные вкусные яства, уговорил его отхлебнуть из жестянки глоток спирта, распечатывал коробку за коробкой разные консервы, соленые, маринованные, копченые...
-- Кушайте! -- все время подталкивал он пищу в рот дорогого гостя. -- Чего же вы не кушаете? Разве так кушают? Вы отощалые, вам надо поправляться. Вот с этой рыбы человек очень хорошо поправляется, а вы ее совсем не кушаете. Берите больше!
Профессор сидел, ел, а сам чувствовал, как в карманах его брюк зерно давило ему ноги двумя тугими колбасами. Что если карманы не выдержат напора, лопнут, и зерно с шумом хлынет к ногам Федосеева! Что если Федосеев вдруг расхохочется, похлопает его по плечу и скажет ему: "А ну-ка, великий ученый, высыпай из карманов народное зерно!" Что если Федосеев напьется спирта, освирепеет, выведет его на середину амбара, соберет народ, грузчиков, дрогалей, красноармейцев, тех баб, прикажет вывернуть его карманы и обратится к собравшимся: "Глядите, какие бывают у нас профессора!"
От страха ноги профессора так ослабели, колени так дрожали, что его уже мучило новое опасение: хватит ли у него сил встать из-за стола, когда он изложит цель своего визита Федосееву и будет уходить. Вообще эти пять-шесть фунтов зерна, напиханные в его карманы, без сомнения, обойдутся ему в пять-шесть лет жизни. И как только он мог поддаться такому недостойному искушению? И многое он дал бы, чтобы сейчас незаметным образом высыпать зерно обратно!
-- Не знаете ли вы, каким путем я мог бы добиться получения своего академического пайка? -- спросил он у Федосеева и поспешно снял с пуговки своего пальто предательское зернышко ячменя.
-- К сожалению, -- быстро говорил, выпивал и закусывал Федосеев, -- к сожалению, не имею понятия. Сами мы не властны распоряжаться продуктами, имеющимися на складе. Нам прикажут, и мы весь склад отдадим. Что же касается пайков, то мы, безусловно, их выдаем, но только по ордерам. Приносите из города нам ордерочек, и мы паек вам выдадим.
При прощании с профессором он еще раз выразил сожаление, что не вправе разрешить его главный вопрос.
-- А как простой русский человек, -- прибавил он, -- то я,
конечно, чем могу, охотно пособлю вам. Давайте сюда ваши
мешочки, вашу бутылочку...
Он бегал по обширному амбару и весело насыпал мешочки профессора мучицей, сахарком, в бумагу завернул большой пласт бледно-посинелой солонины, в бутылку налил черного, как деготь, горчичного масла...
Профессор едва поспевал за ним, при каждом шаге оглядывался на свои следы, не посыпает ли он за собой дорожку зерном.
-- Смотрите, как бы вам не пришлось отвечать в случае недостачи, -- предупредил он Федосеева, глядя на не знающую удержу щедрость того.
-- Ничего, -- сказал тот и звучно обсосал с пальца горчичное масло.-- Мне полагается известный процент на растряску, на усыпку. Опять же, глядя какая тара. И крыса тоже делает свое дело. Как-нибудь, общими силами, и натянем.
От страха, от стыда голова профессора горела как в огне. В глазах стоял туман. Ноги едва волочились. Как он, с зерном в карманах, вышел из амбара, он сам не знал.
"Похороны старого права" -- увидел он на одном заборе громадную свежую красную афишу, извещавшую о его лекции. "Похороны старого права" -- увидел он дальше, на другой улице, такую же афишу. "Похороны старого права", "Похороны старого права"... без конца зарябили в его глазах красные афиши.
VIII
Раньше, все первые три года жизни профессора в Красном Минаеве, жители города, глядя из окон своих квартир на его одинокую бесприютную фигуру, шагавшую по тротуару, обыкновенно произносили по его адресу одну из следующих фраз: "Идет с глубокомысленным видом"; "с философским спокойствием, несмотря ни на дождь, ни на грязь"; "согбенный под тяжестью своей учености"; "идет и думает о книгах своего сочинения"; "идет и вспоминает о своих петербургских студентах..."
А в последнее время все эти фразы заменились в устах всех новой, одной: "Идет и все думает, как бы получить свой академический паек".
Весь город с большим вниманием следил за всеми этапами борьбы профессора за свое право.
Каждый день, в каждой семье, за чаем, за обедом, за ужином, обязательно поднимался вопрос об академическом пайке профессора Серебрякова. Обсуждались новые полученные за день подробности этого дела. Старались не пропустить ни одного момента в развитии этой затянувшейся истории.
-- Ну что, в деле профессора есть какие-нибудь перемены? -- справлялись друг у друга, сходясь за столом, в каждой семье.
-- Да. Кое-что есть.
И следовало изложение новости. Перечислялись учреждения, в которых был сегодня профессор, излагалось содержание бумаг, которые он писал или которые ему писали.
По утрам в домах города хозяйки, возвратившись с базара с провизией, нередко говорили:
-- Встретили профессора. Идет, бедняжка, с мешочками, с бутылкой, за своим пайком. Наверное, все-таки обещали дать. Иначе бы не ходил.
Вечерами, возвратившись с занятий, мужья рассказывали женам:
-- Встретили сегодня профессора. Идет, бедняга, домой, с пустыми мешочками, с порожней бутылкой. Наверное, опять обманули, не дали.