Выбрать главу

   Ни одна вещь не пострадала!

   Переволновавшиеся гонщики ликовали.

  -- Ну и животная! -- удивлялись хозяева спасенного доб­ра и зачем-то разглядывали с изнанки и с лица свои дырявые шубы, словно в них могли произойти какие-нибудь изменения. -- Ну и скотина! А говорят, скотина ничего не понимает! Все понимает!

  -- Кто говорит? -- возмутился Коняев. -- Тот сам ничего не понимает, кто этак говорит! "Глупая", "глупая", а она, бывает, которая умней нас!

   Когда последний бык, как из-под душа, весь обтекая водой, вышел из пруда, Коняев закричал на противоположный берег:

   -- Панькин! Пройди к заметкам, погляди, какой теперь стал уровень воды в пруду!

   Панькин спустился к берегу и с торжествующим лицом указал всем на новый уровень воды, значительно ниже вбитого колышка:

   -- Вот сколько она выпила!

   Все удивлялись.

   Коняев по этому поводу тоном знатока говорил:

   -- Вот видите, если класть по четыре ведра на голову, и то составится две тысячи ведер!.. А есть быки, которые, если дать им волю, и по шесть ведер выпьют!..

   Скотина, наевшаяся, напоенная, с чудовищно раздутыми в обе стороны боками, точно навьюченная, с трудом стояла на земле на широко расставленных ногах и своим беспомощным видом вызывала в гонщиках хохот.

   -- Ужасть, как нажралася с голодухи! Стоит и смотрит без всякого понятия! Даже не шевельнется! Как неживая!

   Прошло несколько минут, и быки, коровы, бугаи всей своей массой повалились на берегу пруда на длительный отдых. Уста­лые, не в меру отъевшиеся животные лежали на сухой примятой траве, на своих тяжко расплывающихся, как тесто, животах, на расстоянии одного-двух шагов друг от друга.

   -- Сегодня ночью караулить скотину не потребуется: ни одна никуда не уйдет, -- засмеялся Коняев, окидывая доволь­ным взглядом удобную стоянку гуртов.

   Но, по приказанию Кротова, ночные дежурства людей все же не были отменены совсем, а лишь сокращены, и большинство гонщиков наконец, к своему удовольствию, проводило на этот раз ночное время вместе -- возле повозки, у пылающего костра.

   Люди, исхудавшие, небритые, нестриженые, с черными за­пыленными лицами, с непокрытыми головами, сидели тесной се­мьей вокруг большого закопченного ведра, из которого валил пар, и, засучив рукава, широкими деревянными ложками зачер­пывали из глубины ведра горячую, сытно благоухающую пшен­ную похлебку на свином сале.

   Пламя костра, вспыхивая, вдруг освещало за плечами гон­щиков огромные рогатые головы животных, мирно отдыхающих тут же, рядом, нераздельно от людей.

   Вокруг стояла такая тишина, какая могла быть только здесь, ночью, вдали от населенных мест, среди голой, бездорожной, целинной степи.

   И время от времени, когда в негромком разговоре уста­лых людей наступала пауза, до их слуха доносились из тесноты спящих гуртов отдельные, странные, до суеверности похожие на человеческие, кроткие вздохи животных.

   Быкам долго не спалось. Рогатые великаны, с гордо повер­нутыми головами, с открытыми, поблескивающими в темноте большими маслеными глазами, по-детски подобрав под себя колени передних ног, удобно полусидели-полулежали на траве, не спали -- и думали, думали...

   Не за этим ли так неожиданно и так насильственно ото­рвали их от родного дома, чтобы из тех бесплодных, засушливых, голодных мест пригнать сюда, в этот чудесный край, где такие сытные пахучие травы, где такие чистые обильные воды, где так прекрасно ночами лежать на мягких подстилках и отдыхать? Если это так, если это правда, тогда, конечно, это хорошо, очень хорошо. Тогда понятно, тогда простительно все: и бесконечно долгий, мучительный их путь сюда, и беспощадные побои гонщи­ков, и все другие, которым нет числа, дорожные страдания...

   Поздней ночью, когда на гуртовой стоянке уже все спали крепким сном -- и люди и животные, -- вдруг послышалось, как за концом пруда, среди прилегающих к нему зарослей болоти­стого камыша, с осторожным разговорным покрякиваньем опус­тилась на слегка заплескавшуюся воду небольшая стайка ди­ких уток, быть может, где-нибудь невдалеке вспугнутая дотошны­ми охотниками, ожидающими рассвета.

   ...Перед самой утренней зорькой, при ясном звездном небе, прихватило первым в этом году морозцем. И у Коняева, спавшего в числе остальных возле давно потухшего костра, све­ло судорогой ноги. Старик, не раскрывая глаз, завозился под рваным тулупом, заерзал по земле, словно вгрызаясь в нее, застонал.

ВСЕ ПОДРОБНОСТИ

Рассказ

   Кроме лидеров различных политических партий и известных социалистических вождей, в те дни у памятника Пушкину выступали в качестве ораторов и все желающие из публики. В большинстве случаев это были приезжие -- или с германского фронта, или из далекой русской провинции. Они предварительно заявляли очередному председателю непрерывного митинга о своем желании держать речь перед Москвой, и их потом вызывали, но не по фамилиям, которыми в то время никто не интересовался, а -- в поряд­ке записи -- по номерам.

   -- Тридцать третий! -- протяжно выкликают с высоты памятника и глядят вниз, в толпу, как с пристани в море. -- Кто у нас тридцать третий?

   -- Есть! -- отзывается кто-то из гущи народной таким струхнувшим голосом, точно его вызывают на суд.

   Делая в страшной тесноте влево и вправо зигзаги, он вначале идет сквозь толпу по плоскому месту. Потом, подойдя к Пушкину, поднимается на высокий пьедестал памятни­ка со ступеньки на ступеньку, с выступа на выступ. И многотысячной толпе, на далекое расстояние окружающей памятник, сперва видна только его старенькая порыжелая шляпа, потом наивный провинциальный затылок, потом покатые плечи, узкая спина в летнем пальто с выцветшими лопатками, ноги в заскорузлых нечищеных ботинках с носками крючком.

   Оказавшись наконец на самом верхнем карнизе, тридцать третий оратор становится лицом к публике, спиной к черному как уголь камню памятника.

   -- Граждане первопрестольной! -- возглашает он голосом церковного проповедника, окидывает глазами безграничную площадь, запруженную народом, бледнеет от непривычного громадного чувства, переводит дух. -- Прежде всего позвольте мне от всего конотопского народа передать всему московскому народу низкий поклон и русское спасибо за то, что Петроград и Москва так скоро и так хорошо сделали этот бескровный переворот. Спасибо вам!

   Двумя руками снимает он с лысой головы измятую шляпу с широкими отвисающими полями и медленно и чинно отвешивает толпе поясной поклон. По древнему русскому обычаю он кланяется народу в одну сторону, в другую, в третью.

   Толпе это нравится, и она вдруг оглашает Страстную площадь взрывом восторженных аплодисментов. Аплодируют и улыбаются ему все -- и те, кто слыхали его слова, и те, кто за дальностью расстояния ничего не могли разобрать. Кисти бес­численного множества человеческих рук так и белеют всюду на общем черном фоне толпы, так и трепещут на месте, так и колотятся в воздухе одна о другую, как светлые крылышки пой­манных птиц. По всему пространству площади приподнимаются над головами, как щиты от солнца, мужские шляпы. Дамы и барышни приветливо потряхивают по направлению к тридцать третьему оратору белоснежными платочками. Офицеры стано­вятся во фронт, держат под козырек. Мальчишки с верхушек деревьев и фонарных столбов -- как бы вместо музыки, игра­ющей в честь оратора туш, -- пронзительными альтами орут со всех сторон "ура".

   И серьезные лица дальних прохожих, быстро шагающих по своим делам в ту и другую сторону Тверской улицы, тоже поворачиваются в сторону митинга, тоже глядят издали на оратора, тоже озаряются теплыми, сочувственными улыбками на все время, пока не исчезают из вида...

   -- Еще я должен вам доложить, граждане, что у нас... -- поднимает голос тридцать третий оратор и сам приподнимается на носки, силясь перекричать режущий ухо звон трамвая, неожиданно выросшего громадной горой в самой гуще толпы, -- ...что у нас... -- повторяет он все выше и громче, -- ...что у нас перевороту все рады! -- наконец удается ему прокричать окончание фразы. -- Теперь бы только прикончить с германской войной...