Совершенно неожиданно старики продали свой хороший каменный дом и переехали в жалкую глинобитную хибарку. При получении денег, как это всегда бывает с интеллигентными стариками, их облапошили, и в дом въехал новый хозяин – хитрый и нахрапистый военный отставник – вместе со своей семьей, и мне пришлось убираться восвояси. Но по воле Господа все делается ко благу.
Я снял комнату у ветхой, всегда лежащей на тоже ветхом засаленном диване старухи – польки Агнессы, бежавшей сюда из Галиции еще в Первую мировую войну. Она доживала свой век с мужем, местным школьным учителем, и дюжиной тощих шкодливых коз.
Каждое утро она приносила мне в выщербленной фаянсовой кружке теплое козье молоко. И, стоя на пороге, поправляя сухой коричневой рукой выбившиеся из-под платка сухие лохмы волос, она долго и основательно рассказывала «про того козла». Этот козел был необычайно шкодлив и, изощряясь, ежедневно устраивал какие-либо проказы, что служило пищей для нескончаемых рассказов Агнессы Петровны.
Она была очень набожна и по вечерам долго молилась перед изображением Ченстоховской Божией Матери, которую она называла «Матка Боска Ченстоховска», полагая на себя крестное знамение слева направо раскрытой ладонью.
Когда ее отпускали старческие боли в суставах, старая Агнесса любила предаваться краковским и варшавским воспоминаниям, где она в молодости служила горничной «у великого паньства». Она взволнованно рассказывала мне про Варшаву в начале столетия, про польскую знать, фантастически богатую и гордую. Про их шикарные выезды в лакированных венских экипажах, запряженных чистокровными лошадьми, про блестящие никелем и яркими красками американские автомобили на резиновом ходу. Про грандиозные костелы и умопомрачительные богослужения, сопровождаемые мощными переливами органных труб, неслыханные по торжественности и богатству процессии, когда так сладостно пели «Аве Мария», когда на носилках, над впадающей в религиозный экстаз толпой, проплывали раскрашенные и убранные драгоценностями скульптуры Христа, Марии и католических святых. Про варшавских докучливых и вездесущих пейсатых и бородатых евреев-хасидов в черных лапсердаках и шляпах, коротких штанах и белых чулках, быстрыми сухими ногами в черных туфлях поспевающих повсюду, где можно было заработать хотя бы один злотый. «Притом ужасно богатых, прячущих в подвалах своих домов ломящиеся от золотых талеров сундуки», – вытирая слюну и жадно блестя мышиными глазками, шамкала старуха.
Она же мне рассказала про главного крымского знаменитого епископа – начальника над всеми православными церквями, у которого ойц (отец) был поляк и добрый католик. Этого епископа лично знает даже Сталин, который вначале гноил его семнадцать лет в тюрьмах и лагерях, а как началась война, вспомнили о нем, что он великий хирург и сразу освободили, а после войны наградили Сталинской премией…
Наши институтские профессора, как сговорившись, умалчивали о том, что у нас в городе живет великий ученый и знаменитый хирург. О его трудах, пользующихся мировой известностью, не было сказано ни слова. Какое-то табу незримо распространялось на личность епископа. Только один старый партиец – тучный, с бабьим обрюзглым лицом, совершенно бездарный хирург, профессор Петр Петрович Царенко – со злобой и презрением отзывался об этом «каторжнике и ненормальном попе, которому надо было давать не Сталинскую премию, а добавить тюремный срок». Он давно травил епископа, еще в Средней Азии, когда они оба работали там в одном городе.
В конце зимы я немного разболелся. Агнесса Петровна послала своего мужа за доктором. После обеда пришел старенький, сухощавый, с седой бородкой, врач. Он приложил к моей спине холодный черный стетоскоп и долго выслушивал хрипы, заставляя меня покашливать.
– Я думаю, – сказал доктор, – через неделю все пройдет. Чай с малиной, молоко с содой, сухую горчицу в носки. Ну, поправляйся, не скучай, я пришлю тебе что-нибудь почитать.
Действительно, к вечеру старухин муж принес мне две книги. Одна была «20 тысяч лье под водой» Жюля Верна, другая называлась так: «Святое Евангелие Господа нашего Иисуса Христа».