В этот день, запутавшись в улицах, он так и не дошел до своей старой квартиры. Ибо еще раньше, на одном из перекрестков он увидел в автомобиле изможденного человека с знакомым лицом. Это был Хуан Ривар. Он сидел у руля и ждал, пока освободится проезд.
Диркс не был мелочным и мог отнестись к нему беспристрастно. Диркс помнил, что Гверра говорила: их легче грабить, чем целовать. Он споткнулся на его чеках, но он даже был лучше других. Диркс помнил, что из всех клиентов Гверры, прошедших через его руки, Ривар был единственным, кто признал грабеж правильным. Он не стал сопротивляться и сам произнес себе приговор:
— Я, старый дурак, позволил себе вообразить…
Диркс был рад увидеть его в день своего освобождения, и только ложные приличия и боязнь быть непонятым помешали ему окликнуть Ривара и приветствовать его как старого знакомого.
Автомобиль подвинулся вперед, и Диркс заметил, что внутри его сидела женщина. Он улыбнулся. По-видимому, старый дурак еще раз позволил себе вообразить. По-видимому также существовал неизменный тип женщины, который ему нравился — тип Гверры.
Потому что молодая женщина, сидевшая сзади, была совсем как Гверра, но только Гверра вымытая во многих водах, перестроенная до последнего волоска на затылке, пропущенная через руки мастеров, которые обескровили ее красоту, сделали ее нежной и неузнаваемой.
Эта Гверра была лишена желаний. Она сидела, не двигаясь, красиво повернув голову. Она была только красива. Она представляла собой раздражающее соединение живого человека и предмета искусства.
Диркс не любил сделанных женщин, боялся их и был рад увидеть каплю пота, скатившуюся у ней с шеи на плечо. Эта капля пота развенчала ее в его глазах.
— Как ни надувайтесь сударыня, — пробормотал он, — вы все-таки из мяса…
Но тут женщина повернула к нему голову, и Диркс увидел глаза, которые не мог не узнать. Глаза оглядели его спокойно и недовольно, и Диркс не заметил в них ни волнения, ни тайного знака молчания. Затем голова вернулась в прежнее положение. Автомобиль продвинулся вперед, и пока Диркс осмысливал положение, Ривар и Гверра исчезли на середине улицы.
День освобождения был испорчен. Остаток дня Диркс бегал по улицам в неутомимом возбуждении, без дороги, не замечая людей. Одиннадцать месяцев тюрьмы снова представлялись ему нестерпимо обидным фактом, и он ставил их в счет Ривару, который именно в это время завладел Гверрой. Еще больше злобы вызывала в нем Гверра. Ривар возил ее за собой как свою собственность. Не значило ли это, что она смирилась, перекрасилась, добросовестно продалась?
Один факт, второстепенный и поздно пришедший ему в голову, особенно возмущал его: почему Гверра за все одиннадцать месяцев ни разу не прислала ему передачи? Ведь она жила рядом, ей это ничего не стоило.
И эта мелкая подробность, — какие-то несъеденные им бисквиты, о которых он узнал задним числом, — беспокоила и обижала его больше, чем все остальное.
Два следующих дня он ловил Гверру на улицах, готовился к разговору. Он полагал, что встреча будет неласковой, и решил быть грубым, чтобы поставить Гверру на место. Он хотел напомнить ей, что такое права сообщника, выпущенного из тюрьмы. Он хотел потребовать от нее то, что ему полагалось:
— Денег на расходы, отчета в поведении, сведений о будущей работе…
Когда он в мыслях беседовал с Гверрой, его интонации были свирепыми и устойчивыми. Он смотрел на нее грозно, как сутенер на взбесившуюся любовницу, и легко находил для нее нужные слова.
— Каждая девочка, — говорил он, — если она не совсем сволочь, понимает, что надо заботиться о товарище в тюрьме. Почему за все одиннадцать месяцев…
Или:
— И вот из-за таких шкур нашему брату приходится сидеть в тюрьмах. Мы подставляем бока, мы губим молодость, а они в это время пролезают во дворцы, делаются куклами и потом отворачиваются, проезжая мимо нас в автомобилях. Ты ей больше не нужен, и она смотрит на тебя, как на тухлое яйцо…
В таком роде он представлял себе свою будущую встречу с Гверрой и, бегая безуспешно по ее следам, он только нагуливал в себе злость. В тот момент, когда ему удалось нагнать ее в подъезде какого-то дома и пролезть за ней в кабинку лифта, он был хорошо заряжен злостью. Он захлопнул дверь, нажал кнопку тридцатого этажа и, когда лифт тронулся, решительно повернулся к Гверре:
— Теперь мы поговорим…
Тон у него был зловещий, пригодный для монолога о бисквитах, но первая же высокая нота прозвучала у него плохо. На него смотрели знакомые ему глаза, веселые и неласковые глаза Гверры, которые никогда и не были ласковее, и под их взглядом он растерял злость. Его интонации поползли вниз и, незаметно для него самого, грозно начатый монолог превратился в ревнивую и покорную жалобу.