В этом году (и еще в 1913-м) в Коктебеле увлекались фотографированием. К счастью, многие фотографии уцелели. Их скверное качество все же не лишает нас возможности взглянуть на тогдашних обитателей волошинского дома. Вот на одном из снимков мы видим как бы сцену из жизни древней Киммерии: некто, похожий чуть ли не на Зевса (это, конечно, Волошин), воздев руку, вещает нечто непререкаемое, и ему благоговейно внимают юные гурии в шароварах и туниках, с венками на головах; а вот вся компания сидит на террасе за длинным деревянным столом вокруг самовара, большой уютной семьей. Волошина здесь нет, — возможно, именно он и фотографирует, — и место хозяйки у самовара занимает мать Максимилиана Александровича Елена Оттобальдовна («Пра», как все зовут ее с этого года, что означает сокращенное «праматерь»). На другой фотографии — сестры Эфрон, Вера и Лиля, Сергей, Пра и Марина. Они сидят в кабинете Волошина, среди его книг. А вот и отдельно Марина — с раскрытой на коленях книгой, в том же кабинете. Округлое девичье лицо, какая-то милая незащищенность взгляда, короткие волосы, которые на снимках постоянно получаются темными, хотя были светло-русыми. Еще один снимок: опять терраса, наполненная постояльцами дома; в центре стоит Марина, а на переднем плане, опершись о притолоку, стоит Сергей Эфрон — похоже, что тут запечатлено чтение стихов Мариной. А вот и снова — Сережа и Марина. Первый выглядит здесь старше своих лет, Марину же сильно уродует пенсне. Других их совместных фотографий того времени нет, но на групповых они всегда рядом. Вот Сережа в шезлонге, под голову подложена подушка, он устало откинулся на нее (нездоров!), а рядом верным стражем в «матросской» блузке — Марина. Тут же сестры Эфрон, Владимир Соколов (в будущем актер Камерного театра).
С Максимилианом Александровичем отношения в Коктебеле утратили остатки «светскости», которая все-таки сковывала Марину в Москве. Макс стал дорогим другом, которому можно было доверить все. Но и доверять было не надо, потому что он все сам угадывал с полуслова — и без слов. От него исходило постоянное тепло не просто сердечного внимания, но восхищения — и как раз тем самым, чем она сама в себе больше всего дорожила.
Марина откровенно нежится в лучах волошинского неистощимого дружелюбия и жизнерадостности — и исподволь наблюдает за старшим другом; именно здесь она открывает его для себя по-настоящему. Его душевную уникальность, бесконечную мягкость, доброту, неисчерпаемость знаний — и потрясающую способность превращать будни в праздники.
«Чем я тебе отплачу? — озабоченно писала она Максимилиану Александровичу, едва покинув Коктебель. — Это лето было лучшим из всех моих взрослых лет, и им я обязана тебе».
Кто мог знать, что лучшим это лето оказалось из всех лет, прожитых Цветаевой; она не раз потом говорила об этом. И отплатила щедро — написав через двадцать с лишним лет блестящую литературную эпитафию умершему другу: очерк «Живое о живом».
Сережа с трудом переносил коктебельскую жару. Оттого-то в начале июля они и уехали с Мариной — в уфимские степи, лечить болезнь кумысом и сливками. Едут по рекомендации знающих людей. Приют находят в Усень-Ивановском заводе Белебеевского уезда, в маленькой деревушке; там они снимают то ли домик, то ли комнатки в доме.
Письма, идущие отсюда в Коктебель, наполнены — иначе не скажешь — радостным щебетанием. С трудом Марина останавливает себя, чтобы сообщить хоть какие-то конкретности их быта. Быт упрощен до предела. Известно только, что Марина спит на какой-то раскладушке, угрожающей прорваться и уронить ее на пол при малейшем повороте. И — знаменательно, что о книгах и чтении сообщается в последнюю очередь: не это заполняет сейчас жизнь молодой пары. Хотя именно здесь оба замышляют несколько важных вещей: уход из гимназий — и творческие свершения. Не в этой ли деревушке Сергей начнет писать свою первую книгу «Детство», где даст неповторимый портрет своей избранницы в главе «Волшебница»? А Марина — не тут ли начинает составлять второй поэтический сборник «Волшебный фонарь»?