Марина и Ася наблюдали за церемонией с гордостью и любопытством. Между тем им было совсем нелегко отстоять долгий молебен: до родов Аси оставалось всего два с половиной месяца, до родов Марины — немногим больше.
«Старики, старики, старики. Ордена, ордена, ордена. Ни лба без рытвин, ни груди без звезды. <…> Мнится, что сегодня вся старость России притекла сюда на поклон вечной юности Греции. Живой урок истории и философии: вот что время делает с людьми, вот что — с богами…<…> И еще одно разительное противоречие: между новизной здания — и бесконечной ветхостью зрителя, между нетронутостью полов и бесконечной изношенностью идущих по ним ног…» Это уже взрослая Цветаева описывает тот памятный торжественный день.
А смешливый Сережа Эфрон, спустя всего неделю, гордо и весело писал о церемонии в письме к сестре Вере. О том, как важно он сам выглядел, облаченный во фрак (взятый напрокат) и цилиндр (позаимствованный у самого Ивана Владимировича). Он держался так непринужденно, что его поместили между графом Витте и обер-прокурором и обращались к нему не иначе как «Ваше превосходительство». Чуть не час он простоял во время молебна в двух шагах от государя. Удивился его неимператорской внешности — малому росту, моложавости, добрым светлым глазам. Но большинство приглашенных составляли разваливающиеся сановные старики. Когда, во время пения «Вечной памяти» Александру III, они опустились на колени, «половина после этого не могла встать, — пишет Сергей сестре. — Мне самому пришлось поднимать одного старца — сенатора, который оглашал всю залу своими стонами».
Уже через год Ивана Владимировича Цветаева не станет. В некрологе, написанном его учеником В. В. Розановым, сказано было о «малоречистом, с тягучим медленным словом, к тому же не всегда внятным, сильно сутуловатом, неповоротливом профессоре, который, казалось, олицетворял собою русскую пассивность, русскую медленность, русскую неподвижность. Он вечно “тащился” и никогда не шел…» Но «совершенно обратно своей наружности, — продолжал Розанов, — он являл внутри себя неутомимую деятельность, несокрушимую энергию и настойчивость, необозримые знания самого трудного и утонченного характера. Он был великим украшением университета и города…»
Вскоре после торжеств Марина повезла мужа в Тарусу — хотела, чтобы Сережа увидел любимейшие места ее детства и юности. Увы, Песочная уже была продана, брат Андрей прозевал торги!
Они остановились у Тьо — так привыкли дети Цветаевы звать бывшую экономку умершего уже деда Марины по матери; Александр Данилович Мейн выписал ее в свое время из Швейцарии как бонну для дочери и обвенчался с ней незадолго до своей кончины.
В деревянном одноэтажном, но просторном домике, окруженном старым липовым садом, старая сухонькая Тьо приняла молодых с нежностью и даже восторгом, а Сережу и с невиданным почтением. Он шутил, что она его принимает за английского лорда, скрывающего свое происхождение, и, чтобы сделать ему приятное, все время усердно хвалит Англию.
Дом сверкает чистотой, ковры, дорогие сервизы, вся мебель — в чистейших полотняных чехлах с оборками, с оборками же и платье Тьо. Часы в деревянном футляре занимали весь угол комнаты чуть не до потолка и играли каждые четверть часа как оркестр…
Ритм ежедневной жизни здесь сохранил прочную умиротворенность, какой давно уже не было в городе. По утрам тетушка выходила на террасу — в белом чепчике с лентами и в длинном белом капоте с вышивками и оборками. Сыпала в кормушку крупу, и белые голуби тут же слетались к ней, садились на плечи и на руки.
Молодые сидят за завтраком и обедом часа по два, выслушивая обстоятельно-неторопливые воспоминания Тьо. Прислуга в белой наколке подает к столу подогретые тарелки, после обеда полагается шампанское, после каждого приема пищи нужно непременно полоскать рот. Аккуратность — девиз дома; недаром старшая сестра Марины Лёра вспоминала повторявшуюся воркотню добрейшей тетушки: «Ох эти русские коекакишны!»