С Эренбургом у Марины Ивановны давно уже нет прежней дружбы, но изредка они видятся, а что уж совсем несомненно — в близких отношениях с Ильей Григорьевичем Эфрон. Так что Цветаева знает о том, что происходит в России. И не только о строительстве первой очереди Московского метрополитена, но и об эшелонах «раскулаченных», отправленных в далекие необжитые края Сибири. Узнаёт она и о грандиозном плане реконструкции Москвы. К его осуществлению уже приступили. Эренбург рассказывал, что снесены Сухарева башня, Китай-город, Красные ворота, начали уничтожать зеленое кольцо бульваров с их вековыми деревьями. «Москва тогда впервые узнала горячку строительства, — читаем в соответствующей главе книги «Люди, годы, жизнь», — она пахла известкой, и от этого было весело на душе. <…> Я не узнавал многих хорошо мне знакомых улиц: вместо кривых домишек — леса, щебень, пустыри. Над городом стоял оранжевый туман…»
Легко догадаться, зная Цветаеву, что от известий такого рода у нее не могло быть на душе весело. Проект перестройки Тверской улицы, уничтожение Страстного монастыря, а затем и храма Христа Спасителя — в ее глазах то была беда, и беда непоправимая: любимая с детства Москва уходила в небытие.
В цветаевском доме никто не разделял печали Марины Ивановны.
Упрямо опершись лбом в ладонь, она пишет очередную прозу. Теперь это «Черт», снова воскрешающий далекие дни ее детства, старую Москву, любимую Тарусу, Оку, мать…
Так уходит она в свою «щель», считая, впрочем, это вовсе не бегством от сегодняшнего дня, а активной защитой исчезающих в мире великих ценностей — духа, сердца, человечности. «Что мы делаем, как не защищаем: бывшее от сущего и, боюсь, будущего, — писала она Буниной. — Будущего боюсь не своего, а “ихнего”, того, когда меня уже не будет, — бескорыстно боюсь…»
И той же Буниной, в другом письме, — жалоба: «Мои живут другим — во времени и со временем…»
Девятилетний Мур, рвущийся, как и отец с сестрой, в Москву, пеняет матери:
— Бедная мама! Какая Вы странная! Вы как будто очень старая!..
Спустя девять лет восемнадцатилетний Мур в письме к старшему другу размышлял над трагедией их семьи. Он не мог знать только что упомянутого письма матери, но говорит он о том же: «…у Сергея Яковлевича всегда преобладало будущее; только им он и жил. У Марины Ивановны всегда преобладало прошлое, многое ей застилавшее. Я же всегда хватался за настоящее <…>. И в том, что у каждого из членов нашей семьи преобладала одна из этих трех величин, — в ущерб другим, в этом-то наша трагедия и причина нашей уязвимости, наших несчастий…» Там же он писал о матери: «…веры в будущее, которая облегчила бы ей жизнь и оправдала испытания и несчастия, у нее не было…»
С прошлой осени, когда сын начал ходить в школу, стало еще тяжелее выкраивать минуты для письменного стола. Цветаева помогала Муру готовить уроки — ему плохо давалась арифметика, как некогда матери; кроме того, она считала необходимым подолгу гулять с сыном в любую погоду…
И день оказывался разбитым на мелкие кусочки. Но едва выдается просвет — она бросается к столу и посреди кипящих кастрюль с головой уходит в свою работу, для которой родилась на свет.
Продуктивность ее поразительна, даже если не знать всех этих обстоятельств. И все-таки ее не покидает ощущение неизрасходованной, подавленной силы, хотя, как сама она говорит:
Нескончаемое кухонное мытарство в жалких условиях быта нелегко и для домовитой женщины, в руках которой все спорится. Для Цветаевой же то была каторга вдесятеро худшая, потому что приходилось превозмогать свою органическую непригодность к делам такого рода.
Ни один из поэтов, с которыми Цветаеву обычно сравнивают — Ахматова, Мандельштам, Пастернак, — не знал этой ежедневной пытки, затянувшейся на долгие годы. У них хватало своих испытаний, но не было этой изнурительной ежедневности бытовых забот, дробящих не просто время — душу. Плохо ли, хорошо ли, Цветаева с семнадцатого года бессменно везла на себе дом, хозяйство, заботы о детях.
Но мы не найдем в ее письмах жалобы на то, что из-за необходимости заработка надо писать, иначе не прожить. Жалобы другие: «Устала от не своего дела, на которое уходит — жизнь».