— Письмо от Штейгера!
И Марина Ивановна умеет ответить ему независимым и спокойным голосом: «Ну вот и хорошо».
Между тем о спокойствии нет и помина.
Она пишет Штейгеру почти ежедневно, исполняя данное ему накануне операции обещание. Ее письма в течение полутора месяцев (когда состояние адресата было особенно тяжелым) по-матерински заботливы: подробности диагноза, температура, аппетит, сон, болевые ощущения — все ей важно. «Будьте другом, — просит она своего корреспондента, — напишите мне серьезно и подробно <…> всё, что Вы о физическом себе знаете — и больше, чем знаете — узнайте, чтобы узнала — я». Помня, что в детстве Штейгер бывал в Петербурге и любил этот город, она разыскивает открытки с видами Петербурга и одну за другой пересылает их своему новому другу.
Перерывы в получении ответов она переживает столь же тяжело, как и в давние времена переписки с Бахрахом. Чего только она не надумывает в эти дни! Ее душевная боль всегда сплетена с физической. Она разбита, ей нечем дышать. Лишь пересиливая себя, она делает все, что необходимо. И так — с утра до вечера и каждый день. Весь август и весь сентябрь она сосредоточена на тревоге за молодого поэта. «Я все делаю (пишу, перевожу, читаю, хожу, говорю), — пишет она 31 августа, — и у меня ни одной мысли в голове нет, кроме тебя и твоего здоровья. Ты думаешь, я не писала “случайно”? Потому что чем-нибудь была “занята”? Мне это неписание стоило больших усилий, чем все мои писания, вместе взятые! Других усилий, другие мускулы работали, обратное…»
С того самого дня, когда она получила то исповедальное письмо на шестнадцати страницах, в ее воображении со стремительностью кинематографической ленты начинает разворачиваться очередная мечта о прекрасной «любви издалека» двух одиноких сердец. «Вы пробили мою ледяную коросту, — пишет Марина Ивановна Штейгеру, — под которой оказалась моя родная бездна — куда сразу и с головой провалились — Вы».
Как сладкоголосая сирена — спустя почти месяц с начала переписки, — она завораживает его картиной их встречи. «Я бы хотела быть с Вами совсем без людей, совсем одна в огромной утробе — замка — и нам прислуживали бы руки, как в сказке Аленький Цветочек. — Хочешь? — И я знаю, что к нам, привлеченные чистотой и жаром, пришли бы все прежние жители этого замка, все молодые женщины и все юноши <…> и все бабушки в чепцах и прадеды в халатах, и любили бы нас, и мы бы парили над ними и, в конце концов — незаметно — перешли бы к ним в стены и когда пришли бы другие — никого бы не нашли…
Я хочу с Вами только этого, только такого, никак не называющегося, не: сна наяву, сна — во сне, войти вместе с Вами в сон — и там жить…»
И вся эта ворожба имеет в виду — что? Всего-навсего двух-трехдневную встречу! Ту, в которой еще не успеет вступить в свои права ненавистный агрессивный быт. Ничего более не имеется в виду — и это чисто цветаевское представление о настоящем счастье. Такова ее странная для обычных представлений и тем не менее вовсе не выдуманная, а вполне реальная — по мощи сердечных волнений — любовь.
Эти строки в 1920-м написаны, но и в 1936-м еще звучат исповедально.
Между Штейгером и Цветаевой всего двадцать пять верст — и граница двух государств: Франции и Швейцарии.
Свой «нансеновский» паспорт Марина Ивановна оставила в Ванве, и значит, она не может получить визу и не может навестить Штейгера — повидаться, поговорить не спеша. Возможность есть другая: с невероятными сложностями приехать к нему на какой-нибудь час. В Женеву из Савойи ходит туристский автобус — и в тот же день возвращается. Но Штейгер не в Женеве, и как ехать из Женевы в Берн с цветаевским «топографическим идиотизмом», если и в знакомом месте без провожатых она не способна найти дорогу? Да еще надо угадать часы приема, чтобы пустили в палату…
Кроме всего прочего, это означало бы видеться на людях, когда она уже не будет собой и встреча превратится почти что в светский визит… В довершение присоединяется и неуверенность: так ли уж ему-то нужна личная встреча?
Но ему было нужно — и безотлагательно! сейчас! — это отчетливо видно из тех обрывков его писем, на какие Цветаева отвечает. Это ее странной любви было достаточно каждодневных писем и разговоров на расстоянии, с надеждой на недолгую встречу — когда-нибудь. «Я-то — такой соловей, басенный, — пишет она своему корреспонденту 21 августа, — меня — хлебом не корми — только баснями! Я так всю жизнь прожила, и лучшие мои любови были таковы. <…> Я отлично умею без всего — и насколько мне отлично — с немножким».