Выбрать главу

В нескольких письмах, написанных, когда здоровье Штейгера уже пошло на поправку, Цветаева обращается к разбору штейгеровских стихов, — видимо, по его просьбе.

Как меняется ее интонация!

При всей заботливости и бережливости к больному другу Марина Ивановна неподкупно строга, едва речь заходит о поэтической работе. Никаких поблажек! Она анализирует стихи терпеливо, строка за строкой, она находит в них талант, но считает, что они много слабее потенциала, какой она ощущает в письмах поэта. Ее разбор временами резок, и все же бескомпромиссности оценок сопутствуют аргументация и самые конкретные, буквально построчные советы. Впрочем, не только конкретные.

«Почему Ваши письма настолько лучше Ваших стихов? Почему в письмах Вы богатый (сильный), а в стихах — бедный? <…> Почему Вы изгоняете все богатство вашей беды и даете беду — бедную, вызывающую жалость, а не — зависть? <…> Вам в стихах еще надо дорасти до себя — живого, который и старше и глубже и ярче и жарче того».

И в другом месте: «Отождествите поэта с человеком», «в этом назначение и победа стихов, чтобы каждый себя в них узнал, а не все. (Всех — нет, т. е. есть — и тогда нет никого.)»

Самое любопытное здесь — эта убежденность: стихи должны возрастать прежде всего на богатстве собственных испытаний, каковы бы они ни были. В том числе и на «богатстве беды»! В каждой жизненной ситуации есть свои безусловные козыри — для творчества…

Двенадцатого сентября отправлено наконец письмо, которое Марина Ивановна начала обдумывать с самого начала их переписки. Ее адресат был тогда слишком болен, чтобы обсуждать с ним непростые проблемы. Но из этого «слишком болен» она исходит в программном своем письме, поверив Штейгеру, что болезнь уже не оставит его до конца дней. Цветаева принимает это на веру тем легче, что в ее собственном жизненном опыте — туберкулез неоднократно возвращался у мужа и унес жизни матери, брата Андрея, любимой Нади Иловайской и ее брата Сережи. И вот, принимая реальность этой угрозы, Марина Ивановна стремится прежде всего спасти своего друга от отчаяния. Она хорошо помнит его слова в одном из первых писем — об омертвении души. Но не хочет прибегать к пустому утешительству. Она смотрит прямо в лицо беде — и призывает Штейгера к тому же.

«Примем это, — пишет она в длинном, много дней подряд рождавшемся письме, — и попробуем найти лечение неизлечимости, выход — из явного тупика». Она приводит примеры: вспоминает Эвальда — одного из героев Рильке, инвалида, обреченного наблюдать жизнь только из окна; вспоминает Марселя Пруста, добровольно заточившего себя в пробковой комнате ради возможности жить и работать… И подводит к выводу: «Бог дал Вам великий покой затвора, сам расчистил Вашу дорогу от суеты, оставив только насущное: природу, одиночество, творчество, мысль. <…> Мой друг, что Вы называете жизнью? Сидение по кафе… <…> Хождение по литературным собраниям — и политическим собраниям — и выставкам… <…> Итак — терпите. Живите у себя auf der Hohe (как я: in der Hohle [15]) — прорывайтесь эпизодическими «счастьями», «жизнью», — пусть это будут побывки, plongeons [16] — наглатывайтесь, нахватывайтесь — и возвращайтесь — в себя…»

Она думает о своем больном друге, ищет спасения — для него.

Но ее рецепт легко узнаваем.

Это — ее собственный способ существования. Ее способ — быть. Она сама в каком-то смысле — инвалид, непригодный для обычного существования. «Я — не для жизни», — сказала она о себе более десяти лет назад. И в ее сознании — это не трагично! А для поэта — чуть ли не благо…

Но опять-таки: Штейгеру всего двадцать девять…

Истосковавшийся без настоящего друга, уставший от белизны санаториев и снежных вершин, он хочет — это так естественно! — в гущу жизни, пусть призрачную, к впечатлениям города, пусть суетного и мельтешащего. Цветаева не может не понимать этого — и понимает. И все же пытается убедить в преимуществах «затвора», в сладости того отказа, который она сама исповедует.

Она слишком категорична.

Она бескомпромиссна, как тот античный бог, который требовал от Тезея ради высшего долга переступить через самого себя. Вспомним:

— То, чего я требую, — божественно! — То, чего ты требуешь, — чудовищно!

Обретя собственное кредо, она плохо слышит других. Только так! не иначе! Иные рецепты, пути, способы существования она не допускает и до обсуждения…

И когда Штейгер выбирает свое, другое, она уязвлена в самое сердце. Она чувствует себя чуть ли не оскорбленной.

вернуться

15

Auf der Hohe… in der Hohle — на высоте… в пещере (нем.).

вернуться

16

Plongeons — погружения (фр.).