Настороженно слушали тех, кто только что приехал из России.
Мемуаристы утверждают, что летом 1922 года политические темы здесь возникали редко, но в это с трудом верится. В воспоминаниях Ариадны Эфрон «Прагердиле» охарактеризовано как «скромный провозвестник всех будущих Монпарнасов эмиграции, где за столиками “решались судьбы” мирового и отечественного искусства, а также самого отечества и всего мира; заключались издательские договора; завязывались и развязывались деловые и личные отношения, вспыхивали ссоры и наступали перемирия…».
У Эренбурга был в кафе свой облюбованный стол — «штаммтиш». Он приходил сюда с утра и садился за пишущую машинку. Сутулящийся, со спутанными длинными волосами и трубкой в зубах, он в это лето пожинал лавры успеха своего первого романа «Хулио Хуренито», только что вышедшего. Не всем одинаково нравился роман, не всем нравился сам Эренбург, но молодежь, собиравшаяся вокруг его стола, смотрела на тридцатилетнего мэтра с почтением: ведь он был еще и автором двух книг о поэзии революционной Москвы и рецензентом, постоянно выступавшим на страницах русско-берлинской периодики. А вскоре на книжных прилавках появился и новый его поэтический сборник «Звериное тепло».
На следующий день после приезда Цветаевой за стол Эренбурга садится молодой человек. Он на три года моложе Ильи Григорьевича, его имя — Абрам Григорьевич Вишняк. Но все зовут его именем издательства, которое он, несмотря на молодость, возглавляет уже несколько лет — «Геликон». Издательство выпускало изящно, со вкусом оформленные книги. Сам Геликон холодно красив и предупредителен, у него репутация страстного поклонника поэзии. Эренбурги в большой дружбе с ним и его женой.
И в тот же день, в том же кафе, вечером — другая встреча.
Ее Цветаева опишет через двенадцать лет: «Берлин, Pragerdiele на Pragerplatz. Столик Эренбурга, обрастающий знакомыми и незнакомыми. Оживление издателей, окрыление писателей. Обмен гонорарами и рукописями. (Страх, что и то и другое скоро падет в цене.) Сижу частью круга, окружающего.
И вдруг через все — через всех — протянутые руки — кудри — сияние:
— Вы? Вы? (Он так и не знал, как меня зовут.) Здесь? Как я счастлив!..»
Протянутые руки, кудри, сияние принадлежат Борису Николаевичу Бугаеву — то есть Андрею Белому. Он бурно радуется встрече с Мариной, хотя тесной дружеской близости между ними прежде не было.
Но вот эти две встречи во многом определили самочувствие Цветаевой в берлинские дни. Обе оставили свой след в ее творчестве: первая — в стихах этого лета и в эпистолярной прозе «Флорентийские ночи»; вторая — в блестящем эссе «Пленный дух». Одна непоправимо омрачила долгожданную встречу с мужем; другая осталась самым светлым воспоминанием о днях, проведенных в Берлине.
В тот вечер, 16 мая, засидевшись в кафе допоздна, Белый заночевал у Вишняка. И перед сном получил в руки от хозяина тоненькую книжечку, изданную три месяца назад.
На обложке ее стояло: «Марина Цветаева. Разлука». Нехотя Борис Николаевич раскрывает маленький изящный сборничек — и с первых же строк оказывается под чарами удивительных стихов.
Наутро, так же внезапно исчезнув, как и появился, Белый оставит для передачи автору конверт с запиской. «Позвольте мне высказать глубокое восхищение перед совершенно крылатой мелодией Вашей книги…» — прочла Цветаева в первых же ее строках.
А еще через пять дней еженедельник «Голос России» поместит на своих страницах обстоятельный и восхищенный отклик Андрея Белого на сборник «Разлука». Рецензия была озаглавлена «Поэтесса-певица».
«Берлинский период» Цветаевой оказался коротким; он продлился всего два с половиной месяца и был плотно насыщен разноликими впечатлениями.
Уже на четвертый день по приезде она выступила в литературном кафе на Ноллендорфплац вместе с имажинистом Кусиковым. Марина читала стихи — свои и Маяковского.