Еще в октябре она увлеченно работала над «Тезеем». С переездом в Прагу и отъездом дочери в гимназию быт облегчился. Непривычно свободная от домашних забот, она просиживала час за часом в земгорской библиотеке: читала книги и исписывала страницы своей тетради, разрабатывая подробности драматической фабулы. Рождались первые строфы трагедии… В ноябре с пронзительной ясностью высветилась ее центральная сцена. Исполненная высочайшего драматизма, словно звенящая от непереносимо высокого напряжения, она встанет в ряд с лучшим, что дано было создать Цветаевой. В эти ноябрьские дни кристаллизуется главный ее нерв и накал.
Теперь Марина ощутила себя не Ариадной — Тезеем! Ибо это перед ним возник роковой выбор: предпочесть земную любовь — или отречься от нее ради Высшего долга?.. Внять голосу Высшего долга значило преодолеть в себе земного человека. Это совсем не просто. «Может быть, земля стоит неба?..» — записывает она, колеблясь.
Блистательный диалог Тезея и Вакха предварен в ноябрьской тетради записями, вбирающими живое терзание ее сердца:
Вакх: — То, что я требую от тебя, — божественно.
Тезей: — То, что ты требуешь от меня, — чудовищно…
И снова Тезей: — Но зачем ты требуешь этого от меня только теперь? Почему не раньше? Зачем ты дал мне эту ночь? Ведь только после ночи с любимой мы знаем, как мы ее любим!..
В завершенной трагедии:
Уже выбрав Высший долг, Тезей умоляет:
В цветаевской трагедии Тезей расстается не с любимой — с самой любовью. Так всякий раз воспринимает свои разрывы сама Марина.
«Смесь Тезея и собственной беды» — гласит запись Цветаевой 5 декабря 1923 года.
Влюбленные принимают решение расстаться.
Это безумно тяжкое для обоих решение. Но Марина считает, что у нее нет права на иное решение перед лицом Сережи.
«С ним я была бы счастлива, — напишет Цветаева Бахраху вскоре после расставания с Родзевичем, в январе 1924 года. — Это первое такое расставание за жизнь, потому что, любя, захотел всего: жизни, простой совместной жизни, того, о чем никогда не догадывался никто из меня любивших. — Будь моей. — И мое: увы!»
Боль расставания — кровоточащая рана.
Они еще пишут друг другу письма, передают записочки. В одной из них Марина объясняет, почему не пришла на назначенное свидание. Она ушла в «Чешско-русскую Едноту» слушать доклад Слонима об Ахматовой. Ибо, как она пишет, не хотела предстать перед любимым «полубезумной и истерзанной», какой была все эти дни. И хотела — хоть на миг — растворить свою боль в другой: послушать, как любила и страдала другая женщина…
Ей говорят, что Родзевич выпросил ее фотографию у Туржанской: переснять; ему, в свою очередь, передают от Марины номера журнала «Воля России» с ее стихами — как рождественский подарок…
Когда же именно Эфрон все же решается сказать жене непримиримые слова?
Какими они были?
Что из написанного в письме Волошину было произнесено вслух?..
Ясно только, что Сергей Яковлевич дал Марине время немного прийти в себя. И, может быть, только в декабре решился сказать ей, что им лучше расстаться, что он дает ей свободу. Дать свободу… Другая свобода была бы настоящей: не спрашивать имя любимого!.. Не вторгаться в тайну ее сердечной жизни, дать самой про себя все решить, — так думает Марина. «Неназванное — не существует», — повторит она в рабочей тетради свое давнее, странное, но глубочайшее убеждение (перенятое у нее и Эфроном). Больше десяти лет спустя, возвращаясь памятью к тем неделям, она будет колебаться в оценке своего тогдашнего выбора, будет повторять, что истоком его была убежденность в непререкаемой своей нужности мужу.
И вот — услышать от Сережи о его готовности расстаться! Это не могло не стать потрясением…