После столь бесспорного успеха достаточно было вести себя тихо и стричь купоны неожиданной популярности — искать издателя, готовить книгу… Может быть, и ссуды какие-нибудь перепали бы, и редакторы, отклонявшие за непонятностью новые ее стихи, смягчились. Но этой расчетливости — хоть на полградуса стесняющей творческие порывы — Цветаева не знает.
Эти строфы написаны еще в Москве, но строптивый их пафос ни годы, ни обстоятельства не умерят.
Как раз теперь, на гребне успеха, Цветаева работает над эссе «Поэт о критике». Его текст, тремя месяцами позже опубликованный, засвидетельствует: меньше всего она думала в это время о закреплении успеха и упрочении своего положения в русском литературном Париже.
«Познакомился с рядом интереснейших и близких внутренне людей, — писал Эфрон В. Ф. Булгакову в феврале. — Помните, Вы говорили не раз, что часто тяжелый поворот судьбы оказывается к лучшему. Со мной (тьфу — не сглазить), кажется, так и случится… Намечается интереснейшая работа в моей области. Но это секрет. Скоро все выяснится. Тогда напишу Вам ликующее письмо».
Секрет раскрывается в мартовском письме: «В Париже зачинается толстый двухмесячник (литерат<ура>, искусство и немного науки) вне всякой политики. Я один из трех редакторов. Первый в эмиграции свободный журнал без всякого “напостовства” в искусстве и без признака эмигрантщины. Удалось раздобыть деньги, и сейчас сдаем первый номер в печать. Тон журнала очень напористый, и в Париже он произведет впечатление разорвавшейся бомбы».
То было начало «Верст». Журнала, на обложке которого стояло: «Издается под редакцией П. П. Сувчинского, кн. Д. П. Святополк-Мирского и С. Я. Эфрона — при ближайшем участии Алексея Ремизова, Льва Шестова и Марины Цветаевой». Журнала, участие в котором сразу размежевало Цветаеву с политически активной эмиграцией.
Кого назвать основным инициатором этого издания, столь нашумевшего, хотя и ограничившегося тремя номерами? Известно, что Сергей Яковлевич в это время считал журналистику наиболее подходящим для себя занятием, в котором он уже имел некоторый опыт. Он так и формулирует в письме к Булгакову: «…интереснейшая работа в моей области». То был лучший из возможных для него вариантов закрепления в Париже — ведь предполагалось, естественно, что издание журнала обеспечит редакторский заработок.
Но в триумвирате редакторов «Верст» Эфрон явно не главенствует. Он исполняет прежде всего секретарско-организаторские функции.
Яркой фигурой был другой редактор — Петр Петрович Сувчинский, до революции — издатель крупного музыкального журнала в Киеве, позже — видный музыкальный критик, друг Стравинского и Прокофьева. Человек широко образованный и энергичный, он приобрел к середине двадцатых годов известность как участник первого «евразийского сборника», вышедшего в Софии.
К «евразийству» нам еще придется в дальнейшем возвращаться. Сейчас отметим лишь, что оно означало, во всяком случае, выбор «третьей позиции» в идейно-политическом расслоении русской эмиграции. То же можно сказать и о платформе «Верст». Но хотя Эфрон и Святополк-Мирский в начале 1926 года «евразийцами» себя еще не считают, их жажда бросить вызов правому «эмигрантскому синедриону» питается теми же соками.
С одной стороны, редакция «Верст» решительно не разделяет ностальгии по дореволюционной российской государственности, с другой — ее не устраивает и ориентация на европейские формы социального развития. Октябрьские события 1917 года не вызывают их восторгов, но и безудержное поношение всего, что происходит теперь на русской земле, представляется совершенно бессмысленным. Инициаторы нового журнала надеялись объединить вокруг себя тех, кто хотел не оголтелого «обличительства», а объективных сведений о культурных и политических процессах, происходящих в Советской России. Таких людей было немало среди тысяч беженцев, оказавшихся за пределами своей родины, — и группа «Верст», учреждая свой печатный орган, исполняла, можно сказать, своего рода «социальный заказ»…