Выбрать главу

Gnythja mundu grisir ef galtar hag vissi — так звучали его слова.

«Норвежской речи я не знаю. Только ничего доброго это не сулит», — мелькнуло в голове у Шефа, наблюдавшего за сценой со своей удобной позиции.

* * *

Gnythja mundu grisir ef galtar hag vissi. Много прошло с тех пор недель, а в сотнях миль на восток от Англии слова эти так и гремели в голове могучего человека, стоявшего на носу ладьи, что спешила теперь к берегам Зеландии. Лишь по чистой случайности дошли они до его ушей. Предназначал ли слова эти Рагнар лишь для себя самого? — вот над чем размышлял мореход. Или, могло статься, знал он, что был некто, кто их услышит, поймет и запомнит? Но уж больно трудно вообразить себе, что отыщется человек при английском дворе, который знал бы норвежскую речь, или такой, кто хотя бы понимал по-норвежски достаточно, чтобы уразуметь сказанное Рагнаром. Впрочем, на умирающих, говорят, снисходит прозрение. Возможно, они умеют предсказывать будущее. И Рагнар, быть может, знал — или догадывался, — что именно предвещают его слова.

Но если и впрямь то было пророчество судьбы, — всегда способной найти уста, через кои она объявляет о себе, — тогда способ, выбранный ею для того, чтобы пророчество это дошло до него, Бранда, был воистину диковинный! В толпе, что сгрудилась вокруг orm-garth, затерялась одна женщина, наложница английского дворянина, леман, как называли таких девиц англичане. Однако до того, как ее купил для себя нынешний хозяин, она уже подвизалась на этом поприще при дворе ирландского короля Мэлсехнаила, где норвежский был в широком ходу. Именно ее уши вняли этим словам. У нее хватило ума не передавать их значения своему господину — леман, которым недостает смышлености, не дожить до поры, когда краса их начнет увядать, — но она успела шепнуть о них тайному своему возлюбленному, купцу, что водил караваны на юг. А он сообщил это другим людям в караване, среди которых нашелся один раб, бывший рыбак, скрывавшийся от прежних хозяев, и на него-то эта история произвела особое впечатление, поскольку сам он был свидетелем того, как Рагнара выволакивали из бушующего моря. В Лондоне же, в портовых забегаловках, где рады любому гостю — англу и франку, фризу и дану, лишь бы в кармане у него звенело, — почувствовав себя в безопасности, раб за чарку эля и ломоть бекона выкладывал ее каждому желающему. Так и услыхали ее уши норвежца.

Но раб тот был глупцом и вдобавок человеком без всякой чести. Рассказ о кончине Рагнара был для него всего лишь забавным, чудным, потешным случаем.

Могучий мореход по имени Бранд, стоящий на носу ладьи, видел в нем нечто большее. Потому-то он и вез с собой эти вести.

Корабль плавно скользил по поверхности фьорда, что глубоко врезался в плодородную равнину Зеландии, самого восточного из островов Дании. Ветра не было; парус был убран на рей; команда из тридцати гребцов слаженными, отработанными, неторопливыми взмахами погружала весла в воду, и от каждого удара на зеркальном, похожем на пруд море веером расходились морщинки, нежной рябью набегая на берега. А дальше, вдалеке, раскинулись сочные пастбища, по которым мерно передвигались коровы, зеленели налившиеся зерном колосья.

Бранд понимал, что благостная эта картина была от начала и до конца обманчива. На самом же деле его занесло в самую горловину величайшей бури, которую когда-либо переживал Север. Мир в ней поддерживали разве что море, на сотни миль вокруг истерзанное войной, да пылающая в сражениях береговая линия. За время пути по фьорду их трижды останавливала морская стража — громоздкие прибрежные суда, на которых никогда не ходили в открытое море. И трижды, со все возрастающим изумлением, всегда готовые поглазеть ha смельчака, пытающего свое счастье, они отпускали его. Вот и теперь движутся по пятам за ним две ладьи, каждая вдвое больше размером его корабля, — только бы не дать ему улизнуть. Он и его люди твердо знали — худшее ждет их впереди.

Стоявший на корме рулевой матрос передал управление члену команды, а сам не спеша перебрался на нос судна. Несколько мгновений он медлил, не решаясь обратиться к шкиперу, чье плечо было почти вровень с его собственным ростом. Наконец он заговорил, стараясь не быть услышанным находившимися на баке гребцами.

— Ты знаешь, я не из тех, кто задает много вопросов, — пробормотал он. — Но уж коли мы сюда забрели и крепко-накрепко прилипли хоботками к этому осиному гнезду, может, ты мне не откажешься ответить почему?

— Если уж ты терпел столько времени и не задавал вопросов, — также вполголоса отвечал ему Бранд, — назову тебе три причины и даже не стану брать с тебя за это монету… Причина первая — это наш жребий снискать себе немеркнущую славу. Эту битву будут воспевать поэты и сказители до наступления Последнего дня, когда боги сразятся с гигантами и выводки Локи стряхнут с себя заклятия.

Рулевой усмехнулся:

— У тебя и без того довольно славы, у тебя, защитника людей Галогаланда. И потом, кое-кто поговаривает, что нам как раз придется иметь дело с самыми настоящими выводками Локи. Во всяком случае, с одним из них.

— Теперь причина вторая. Тот английский раб, беглец, рассказавший нам эту историю, бежал не от кого-нибудь, а от монахов-христиан. Да разве ты не видел его спины? Нет такой кары на свете, которой не заслужили его хозяева, но я смогу подыскать им достойную.

Тут рулевой вслух, хотя и сдержанно, рассмеялся.

— А сам ты видел хотя бы единого человека после того, как с ним побеседовал Рагнар? Но те, к кому мы теперь собрались, еще хуже. И есть среди них самый страшный. Возможно, он и монахи стоят друг друга. Но как быть с остальными?

— А теперь, Стейнульф, я скажу тебе третью причину. — Бранд слегка приподнял серебряный амулет, пектораль, что, свисая с шеи, покоился у него на груди поверх рубахи. То был молот с двумя бойками и коротким черенком. — Мне было велено сделать это.

— Кем?

— Тем, кого знаем мы оба. И во имя того, кто придет с Севера.

— Вот оно что. Хорошо. Хорошо для нас обоих. И может быть — для всех нас. И все-таки, пока мы не подошли слишком близко к берегу, я еще кое-что успею.

С этими словами, неторопливо, желая, чтобы шкипер мог видеть то, что он собирается делать, рулевой снял амулет, свисавший с его собственной шеи, упрятал его под рубаху и подтянул ворот так, чтобы не было видно отметин, оставленных цепью.

Бранд, действуя с той же медлительностью, повернулся лицом к своей команде и последовал его примеру. В одно мгновение мерный стук весел оборвался. Гребцы укрывали от глаз людских цепи и амулеты. И вновь вспенилась, забурлила вода.

Впереди показался мол, где сидели и расхаживали люди, всем своим видом олицетворявшие полнейшую беспечность, даже ни разу не взглянувшие в сторону приближающегося военного судна. За ними виден был огромный сруб, похожий на перевернутую баржу, а дальше и вокруг — беспорядочное нагромождение навесов, воротов, жилых бараков, замыкавших фьорд доков, кузниц, складов, сваленных снастей, загонов для скота, длинных рядов сараев. То было сердце морской империи, зловещее логово людей, без тени сомнения бросающих вызов целым королевствам, дом для воинов, не имеющих дома.

Человек, сидевший у самой оконечности мола, приподнялся, зевнул, тщательно продуманным движением потянулся и оглянулся на своих. Опасность. Повернув голову, Бранд начал раздавать приказы. Двое находившихся у фалов людей с помощью снастей подняли на вершину мачты щит, свеже-нанесенный белый цвет которого возвещал о мирных намерениях. Еще двое бросились на бак, осторожно сняли с кольев голову дракона и, так же бережно развернув разинутую пасть в сторону от берега, напоследок обмотали ее тряпьем.

На берег высыпало теперь множество народу. Каждый не сводил глаз с корабля. Судя по всему, радушного приема ожидать не приходилось, однако Бранд прекрасно понимал, что если б он пренебрег обязательным ритуалом, приняли бы его совсем иначе. При мысли о том, что могло бы тогда случиться и от чего до сих пор он не был застрахован, живот сковала неизведанная доселе судорога — так, словно бы мужское его орудие постаралось протиснуться внутрь тела. Он повернул голову и принялся смотреть на дальний берег, дабы скрыть выражение лица от чужих глаз. Когда он только начинал ползать, ему было сказано: «Никогда не показывай, что боишься. Не показывай, что тебе больно». Это поучение он ценил больше, чем саму жизнь.