Выбрать главу

— Но если мне удастся, Говард, если мне удастся! Что тогда?

— Ха! Вы же знаете, какова вероятность вашего успеха. По вашей же собственной оценке, у вас всего один шанс из десяти остаться в живых.

— Какое это имеет значение! Следующий испытатель учтет мои ошибки, и вероятность успеха увеличится. Таков научный метод.

— Толпе нет дела до научных методов, она их не знает и знать не хочет. Ладно, каков ваш ответ? Вы отложите испытание?

Харман вскочил, его кресло с грохотом опрокинулось.

— Знаете ли вы, о чем просите? Вы хотите, чтобы я отказался от дела всей моей жизни! Не думаете же вы, что я буду смирно сидеть и ждать, когда ваша драгоценная публика соблаговолит стать благосклонной. Да мне жизни не хватит, чтобы этого дождаться!

Вот вам мой ответ; я имею неотъемлемое право стремиться к знаниям, так же как наука имеет неотъемлемое право развиваться без помех. Мир, который пытается мне помешать, ошибается, а я прав. Пусть мне придется плохо, но я не откажусь от своих прав.

Уинстед грустно покачал головой:

— Вы заблуждаетесь, Джон, когда говорите о «неотъемлемых» правах. То, что вы называете правом, на самом деле привилегия, дарованная вам с общего согласия. Правильно то, что принимается обществом; то, что им отвергается, ошибочно.

— Согласится ли ваш дружок Элдридж с таким определением в приложении к его «праведности»?

— Нет, не согласится, но это к делу не относится. Возьмите, например, африканские племена каннибалов. Их члены были воспитаны в традициях людоедства, обычай был общепринятым, их общество одобряло такую практику. Для них каннибализм вполне правомерен, да и почему бы нет? Так что видите, как относительно само понятие добра и зла и сколь уязвимо ваше, утверждение о «неотъемлемом» праве на эксперимент.

— Знаете ли, Говард, вы ошиблись при выборе карьеры: вам бы быть крючкотвором-адвокатом! — Теперь уже Харман разозлился всерьез. — У вас идет в дело любой замшелый аргумент, какой только вы можете вспомнить. Бога ради, не делайте вид, будто вы действительно видите преступление в том, что я отказываюсь разделять заблуждения толпы. То, за что вы ратуете, — абсолютная серость, ортодоксальные взгляды, мещанство — гораздо скорее покончит с наукой, чем правительственный запрет. — Харман обвиняюще ткнул в Уинстеда пальцем: — Вы предаете науку и традицию таких великолепных бунтарей, как Галилей, Дарвин, Эйнштейн. Моя ракета взлетит завтра по расписанию, что бы ни говорили вы и вам подобные. Все, я вас больше не стану слушать. Убирайтесь!

Глава Института, побагровев, повернулся ко мне:

— Будьте свидетелем, молодой человек: я предупреждал этого упрямого глупца, этого… этого безмозглого фанатика! — прошипел он и вышел — олицетворение оскорбленной добродетели.

Когда мы остались одни, Харман в упор взглянул на меня:

— Ну а что думаете вы? Вероятно, вы с ним согласны?

У меня на это был единственный ответ:

— Вы платите мне за то, чтобы я выполнял ваши распоряжения. Я с вами.

Как раз в этот момент вернулся Шелтон, и Харман засадил нас обоих в который раз обсчитывать параметры орбиты; сам он отправился спать.

Следующий день, 15 июля, выдался великолепным, и мы с Харманом и Шелтоном почти радовались жизни, пересекая Гудзон — туда, где, окруженный полицейским кордоном, сверкал во всем своем великолепии «Прометей».

Вокруг ограждения, опоясывавшего ракету на безопасном расстоянии, кипела огромная толпа. Большинство не скрывало яростной враждебности. На какой-то момент, когда наш полицейский мотоциклетный эскорт расчищал нам дорогу и на нас обрушился град оскорблений и проклятий, я подумал, что, пожалуй, нам следовало прислушаться к словам Уинстеда.

Но Харман не обращал ни на что внимания — только презрительно улыбнулся в ответ на первый же крик: «Вот он, Джон Харман, порождение Велиала!» С полным спокойствием он руководил нами при подготовке ракеты. Я проверил, нет ли утечек через швы, соединяющие массивные плиты корпуса, и в воздушных шлюзах, удостоверился в исправности очистителя воздуха. Шелтон занимался защитным экраном и топливными баками. Наконец Харман примерил неуклюжий скафандр, убедился, что он в исправности, и объявил, что готов.

Толпа заволновалась. Еще раньше кто-то из собравшихся сколотил грубый дощатый помост, и теперь на него поднялся человек необыкновенной наружности — высокий и худой, с изможденным лицом аскета, глубоко посаженными пылающими глазами, пронзительным взглядом, густой белоснежной гривой волос, — сам Отис Элдридж. Его узнали, толпа разразилась приветствиями. Энтузиазм был велик, и бурлящая человеческая масса выкрикивала его имя, пока крикуны не охрипли.