ПО ПОВОДУ ВОСПОМИНАНИЙ
В феврале 1935 года И.П.Демидов сообщил мне, что ему удалось уговорить Митрополита Евлогия припомнить все свои автобиографические рассказы, чтобы составить из них книгу, и просил меня, от имени Владыки, обдумать, не согласна ли я изложить их в форме последовательного повествования.
Это задание показалось мне немного сложным, но все же выполнимым. Осуществление его зависело от того, сумею ли я, не пользуясь стенографией, передать не только содержание рассказов Митрополита, изложив их от первого лица, но и запечатлеть его тихую, спокойную и художественно-образную речь, разнообразные оттенки мыслей, тонкую простоту и глубокую правдивость его повествовательного дара. Эти характерные черты рассказов Митрополита я подмечала, и не раз, за годы встреч с ним в Париже и теперь поняла, что мне надо, в меру возможного, приблизить текст к живой речи, чтобы сохранилась свежесть «сказанного» слова. Лишь при соблюдении этого условия воспоминания, не будучи продиктованными записями, не превращаясь и в историко-биографический труд, могли быть названы «автобиографией».
Помню, в ближайший понедельник после беседы с И.П.Демидовым в назначенный мне час я приехала к Митрополиту. В этот день было положено начало тем «понедельникам», которые продолжались в течение трех лет из недели в неделю. Исключения составляли летние каникулы, поездки Митрополита по епархии и какие-нибудь непредвиденные препятствия.
С первых же встреч был выработан порядок занятий. К каждому понедельнику у Владыки в записной книжке уже был готов краткий план очередных рассказов. Живая память Владыки и подлинный талант художественного изображения ярко и легко воссоздавали прошлое, а светлый разум умел вдумчиво и глубоко смысл пережитого изъяснять. Красноречиво-связными его рассказы не были, но, даже немного разрозненные, они давали превосходный материал для последовательного изложения.
После понедельника я вручала Владыке мой текст для просмотра и утверждения. Иногда он добавлял к нему то, что сказать забыл или что я случайно пропустила; вносил более точные детали, а иногда, наоборот, опускал какие-нибудь подробности, считая их лишними.
Когда по ходу автобиографии Митрополит дошел до своей государственной и церковно-административной деятельности, он счел необходимым пользоваться некоторыми историческими и архивными источниками. При описании возникновения в эмиграции храмов и приходов он затребовал из архивов Епархиального управления все необходимые документы и уже по ним подготовлял свои рассказы. К этому отделу Митрополит относился с живейшим вниманием и старался не забыть ни одной церкви, ни одной церковной общины… Возникновение множества церквей и приходов в своей Западноевропейской епархии он считал верным признаком религиозного воодушевления, проявлением соборных усилий русских людей в рассеянии сохранить свое драгоценнейшее достояние — Православную Церковь. Особое место в этом отделе Митрополит отвел Сергиевскому Подворью и Богословскому Институту. Существованию храма-прихода имени Преподобного Сергия и Богословскому Институту, их сочетанию, их духовным взаимоотношениям он придавал огромное значение — видел в них средоточие религиозного просвещения и православной богословской науки в эмиграции, светильник Православия, который удалось возжечь на чужбине среди инославного мира.
Последовательная работа над воспоминаниями окончилась весной 1938 года. Заключительным важным событием была Эдинбургская конференция христианских церквей в августе 1937 года. Прошлое было исчерпано. За два последующих года (1938–1940) текст удалось дополнить еще некоторыми данными преимущественно из области церковно-приходского строительства и Экуменического движения.
Ни мировая война, ни германская оккупация, ни последующие политические и церковные события никакого следа в воспоминаниях не оставили. В этот последний период жизни Митрополит ничего записывать не хотел. В 1938 году он уже считал труд оконченным, и тогда был поднят вопрос о заключительной главе. Я спросила Владыку: не посвятит ли он ее заветам пастве? Мне казалось, что его долгая жизнь, преисполненная самоотверженного служения Церкви, столь исключительная по обилию событий, встреч, наблюдений, давала ему на это право… Владыка ответил уклончиво: «Заветы… какие я могу оставлять заветы!», а потом, помолчав: «Ну, я подумаю, подумаю… я что-нибудь скажу». В следующую встречу он сообщил мне основные мысли своего «Заключения». «Здесь не заветы, — сказал он, — а самое мое заветное о Церкви и о Христовой свободе…» Этими страницами трехлетний труд и закончился. Митрополит тогда же озаглавил его «Путь моей жизни» и просил меня никому до его смерти о воспоминаниях не говорить.
Париж, 1947 Т. МАНУХИНА
1. ДЕТСТВО (1868–1877)
Родился я 10 апреля в 1868 году на Пасхе в захолустном селе Сомове Одоевского уезда Тульской губернии, расположенном на большаке между Белёвым и Одоевым. При святом крещении я был назван Василием. Отец мой, Семен Иванович Георгиевский, был сельский священник. По натуре веселый, жизнерадостный, общительный, он имел душу добрую, кроткую и поэтическую, любил пение, музыку, стихи… нередко цитировал отрывки из допушкинских поэтов. Когда на душе у него бывало тяжело, он своих переживаний на людях не выявлял, умел их прятать, хотя характера был экспансивного и легко раздражался. По-своему развитой и в общении приятный, он пользовался расположением окрестных помещиков, и его приглашали в помещичьи семьи обучать детей. С течением времени он несколько свою жизнерадостность утратил — тяжесть жизни, нужда его пришибли, но порывы ее остались до конца дней. Зато в практических делах он был легкомыслен, его нетрудно было обмануть, обсчитать: то семена продешевит, то целовальник на телушке обманет… Мать моя нередко укоряла его за излишнюю к людям доверчивость. Я отца очень любил: милая, добрая натура.
Мать моя, Серафима Александровна, по природе своей была глубже отца, но болезненная, несколько нервная, она имела склонность к меланхолии, к подозрительности. Сказалась, быть может, и тяжелая ее жизнь до замужества: она была сирота, воспитывалась в семье старого дяди, который держал ее в черном теле. Печать угнетенности наложила на нее и смерть первых четырех детей, которые умерли в младенчестве: с этой утратой ей было трудно примириться. Потеряв четырех детей в течение восьми лет, она и меня считала обреченным: я родился тоже слабым ребенком. Как утопающий хватается за соломинку, так и она решила поехать со мною в Оптину Пустынь к старцу Амвросию, дабы с помощью его молитв вымолить мне жизнь.
Старец Амвросий был уже известен, а посещение оптинских старцев стало народным явлением. С нами поехала и наша няня, преданнейшая семье безродная старушка. Мне было тогда год и три месяца. Пути от нас до Оптиной 62 версты. Смутно помню я это путешествие — остановку в Белёве, где на постоялом дворе Безчетвертного мы кормили лошадей: шум… музыка… какие-то невиданные люди… — впечатление веселого праздника. Так запечатлело мне сознание остановку на постоялом дворе — толчею в горнице, гармонику и постояльцев в городском, не крестьянском, платье.
Скит Оптиной Пустыни, где проживал старец Амвросий, отстоял от монастыря в полутора верстах. Раскинулся он в сосновом бору, под навесом вековых сосен. Женщин в скит не пускали, но хибарка, или келья, старца была построена в стене так, что она имела для них свой особый вход из бора. В сенях толпилось всегда много женщин, среди них немало белёвских монашек, которые вызывали досаду остальных посетительниц своей привилегией стоять на церковных службах впереди и притязать на внеочередной прием.
Моя мать вошла в приемное зальце о. Амвросия одна, а няню со мной оставила в сенях. Старец ее благословил, молча повернулся и вышел. Мать моя стоит, ждет… Проходят десять, пятнадцать минут, — старца нет. А тут я еще поднял за дверью крик. Что делать? Уйти без наставления не смеет, оставаться — сердце материнское надрывает крик… Она не вытерпела и приоткрыла дверь в сени. «Что ж ты, няня, не можешь его успокоить?..» — «Ничего не могу с ним поделать», — отвечает няня. Какие-то монашенки за меня вступились: «Да вы возьмите его с собой, старец детей любит…» Мать взяла меня — и я сразу затих. Тут и о. Амвросий вышел. Ничего не спросил, а, отвечая на затаенное душевное состояние матери, прямо сказал: