Тут и дали ход моему прошению.
Указ о моем назначении в Тульскую семинарию пришел в декабре. Все были изумлены, выражали сожаленье. Прощание было трогательно. Подношения, речи… Ученики — каждый класс отдельно — поднесли мне иконы. Расставаться было тяжело. Плакали и я, и дети…
Перед праздником Рождества я покинул Ефремов и направился в Тулу. Дорогой заехал в родителям. Отец принял известие молча, но после моего отъезда плакал. Мать верила, что Господь руководит моей судьбой по молитвам старца о. Амвросия, и отпускала меня в монашество, точно провожала в некий светлый край…
Я приехал в Тулу на второй день праздника и явился к архиерею. Начиналась новая глава моей еще молодой жизни: мне шел 27-й год.
6. ПОСТРИГ (1895)
Епископ Ириней встретил меня озабоченный и с недоумением: «Как мне с вами быть? Как вас постригать? Вы и ступить в монашестве не умеете. Надо вас послать в какой-нибудь общежительный монастырь. Под Киев… в Выдубицкий монастырь. Нет, лучше под Тулой. Я вам дам отпуск. Неудобно вступать в должность в светском виде, чтобы через несколько дней явиться монахом. Когда пострижетесь, тогда и войдете в класс».
Несколько дней до моего отъезда в Щегловский Богородицкий монастырь, куда преосвященный Ириней меня направил, я провел в Туле, навещая знакомые тульские семьи, которые гостеприимно звали меня к себе. От этих встреч в голове была одна муть. Всюду меня жалели, разубеждали, увещевали от своего решения отказаться: «За отказ архиерей с земного шара вас не сбросит…» Я был рад, когда мой отъезд этим бесполезным разговорам положил конец.
Щегловский Богородицкий монастырь находился в 3–4 верстах от Тулы: там же была и архиерейская дача. Один из епископов тульских выписал несколько монахов Глинской Пустыни (Курской губернии), дабы они укоренили в новой обители дух и традиции их славного родного монастыря. Глинская Пустынь хранила духовные заветы основоположника старчества Паисия Величковского и дала русскому монашеству много великих подвижников.
Щегловский монастырь был небольшой, но довольно благоустроенный. Скромность, бедность, простота, какая-то непритязательность, добрые, ласковые монахи… — вот отличительные его черты. Мне было полезно пожить в хорошем монастыре.
В коридорах пахнет щами, капустой… Поскрипывают лестницы, некрашеные, давно неремонтированные половицы… Я — в келье. Все ново, все непривычно. И немало затруднений. Как помыться? Как усвоить режим?
Заутреня в 3–4 часа утра. По коридору — звонок… Звонит он пронзительно. Учиненный брат (послушник) стучит в дверь. Проснешься — тьма и холод. За дверью возглас: «Пенью время, молитве час, Господи Иисусе Христе, помилуй нас!» Крикнешь: «Аминь!», но будилыцик не уходит. Надо вскочить и свою свечу зажечь от его свечки, а если потом ее задуть, то будет большая неприятность с благочинным. Я старался все делать, как положено. В келье холодно: на дворе мороз… Идти надо куда-то далеко по коридору в умывальню. С непривычки все кажется неудобным, а устройство — примитивным.
Гляжу в окно. Луна светит… сугробы… деревья в снегу… По прокопанным среди сугробов дорожкам спешат в церковь монахи: мантии ловко через левую руку перекинуты… Я наблюдаю, как в лунном свете торопливо пробираются по снегу черные фигуры, и невольно любуюсь тем, что вижу… «Точно летучие мыши…» — говорил я потом монахам; они добродушно смеялись…
В храме тихо, темно. Кое-где мерцают лампады, свечи. Монахов немного. Читают кафизмы. Монотонное чтение сливается в сплошное та-та-та… та-та-та… В ушах у меня шорохи… Я дремлю. Подходит монашек — и сострадательно: «Вам непривычно, — посидите, посидите, вот табуреточка…»
За полунощницей следует утреня, часы и ранняя обедня. Ночная служба кончается лишь к рассвету. Теперь можно и чаю выпить. Меня подзывает монах-старец:
— Трапеза у нас сегодня скудная… будний день, без рыбы… Заходи, заходи ко мне, закуси…
(По монашескому уставу в большие праздники полагается — две рыбы; в малые — одна рыба; в будни — без рыбы.)
Он угощает меня чаем, булкой и достает из шкапика, вделанного в стене, селедочку с лучком; к поздней обедне идешь уже подкрепившись.
И другие монахи тоже радушно меня угощали по своим кельям. Кажется, поначалу они предполагали, что я под епитимьей, и жалели меня. Хорошие они были, добрые.
С теплой попечительностью относился ко мне и старый купец Николай Федорович Муратов, живший при монастыре, подготовляясь к монашеству. У него при монастыре был свой домик, слуга-послушник, и стол у него был тоже свой. Он меня полюбил, охотно со мной беседовал и старался повкуснее угостить.
Помню ласкового старца Дометиана, монастырского духовника. Увидит меня — и радушно: «Чайку! чайку! Идите ко мне…» Беседы с ним были назидательны, хотя он никогда прямо не назидал, а либо совет какой-нибудь даст, либо что-нибудь из монашеского быта расскажет. Давал он мне и книжки читать, приоткрывал тайну монашеской жизни и учил молиться.
В монастыре я пробыл около месяца. Монахи научили меня многому. Мечтать о монашестве — это одно, реальность его — другое. Монахи показали мне внутреннюю, скрытую красоту монашества, ту тонкую красоту духовных состояний, которая раскрывается лишь на путях духовных. Этим они меня успокоили и привели к гармонии противоречие мечты и реальности.
В конце января, в морозный, ясный день, подкатили к монастырю санки: архиерейский эконом за мной приехал.
— Владыка благословил вас на пострижение…
Поехали в город по морозцу, по скрипучему снегу, в тех же санках, на хорошей лошадке.
Преосвященный Ириней встретил меня вопросом: «Ну что — пожили в монастыре?» И тут же сразу: «Готовьтесь…»
Поселили меня в архиерейском доме. В женском монастыре начали мне шить рясы, изготовлять клобук… Одна дама, родственница моя, взялась сшить мне «власяницу» — сорочку до полу, которую надевают для пострига (в ней монахов и хоронят). Дама эта шила и плакала. Пропадает парень!
Духовное мое приуготовление к постригу было возложено на иеромонаха о. Илариона. Он был духовником епископа и всех «ставленников», т. е. лиц, ищущих священства. Ему они исповедовались за всю жизнь, и от него зависело заключение: «Никаких канонических препятствий к рукоположению нет». В молодости он был учителем духовного училища, женился, «породил дочь по образу своему и подобию» (по его выражению). Жена и дочь умерли, наступило одиночество. В таких случаях — окончить Академию и принять монашество было традицией, и он поехал в Петербург подавать прошение. Ректором Петербургской Академии был тогда преосвященный Иоанн Соколов, замечательный ученый и канонист (впоследствии он был епископом Смоленским). Человек суровый, он встретил неприветливо о. Илариона, скромного провинциального учителя.
— Хочешь богословскую науку изучать? — строго спросил его ректор. И дальше уже грозно: — А ты знаешь, что для этого нужно? Надо для этого распять себя, жизнь отдать! Есть ли у тебя такая готовность?
— Да нет, я так… — смутился смиренный искатель науки и, забрав документы, поспешил исчезнуть.
Проездом через Тулу он обратился к своему земляку-рязанцу, епископу Димитрию (Муретову), впоследствии знаменитому архиепископу Одессы, который принял в нем участие. Преосвященный Димитрий взял его к себе в архиерейский дом послушником и возложил на него секретарские обязанности, потом послушник Мажаров (такова была его мирская фамилия) был пострижен и рукоположен в иеромонахи. Участливое отношение епископа Димитрия было лишь очередным проявлением необыкновенной доброты этого святителя. Любовь, смирение, кротость и беспредельная доброта — вот его духовный облик. Преосвященный Димитрий раздавал все, что имел, а когда не хватало, закладывал свою митру и панагии; когда ему дали новую епархию, он перед отъездом из Тулы роздал все прогонные.