— Я священник и монах, какой же может быть у меня рационализм… — возразил я.
— Ну, я сам когда-то в молодости дураком был.
О.ректор и я говорили проповеди в соборе. За неделю я подавал ее текст на просмотр архиепископу Сергию. Одна моя проповедь ему понравилась (в подобных случаях проповедь могла быть напечатана в "Епархиальных Ведомостях"), однако на рукописи оказалась его надпись: "Печатать не рекомендую". Потом мне было сказано: "Когда ректор печатает, инспектор должен молчать".
Я чувствовал, что архиепископ Сергий ко мне не благоволит, считая меня недостаточно строгим инспектором, но так как в семинарии никаких серьезных скандалов не возникало, его неблаговоление неприятных последствий пока для меня не имело. Однако весной 1896 года я дал ему повод быть мною весьма недовольным.
Ученик Д. упросил меня отпустить его в собор на посвящение его зятя, а оттуда к нему на семейную трапезу. Прихожу к ужину, спрашиваю Д.: "Ну, как пировали?" — и вижу — он пьянехонек… При новых порядках во Владимирской семинарии не только выгоняли семинаристов, появившихся в нетрезвом виде, но достаточно было одного запаха водки для обвинения в пьянстве. Мои помощники — их было у меня 4–5 человек — необыкновенно искусно умели улавливать этот запах. В данном случае вина была столь очевидна для всех 200 семинаристов, собравшихся в столовой, что она не могла не получить огласки на всю семинарию.
— После ужина приходите ко мне, — сказал я Д.
Мое положение было трудное. Скрыть проступок Д. было невозможно, довести его до сведения ректора — Д. безоговорочно подлежал исключению, а до окончания семинарии ему оставалось лишь несколько месяцев. Мое объяснение с Д. было кратким. Несмотря на его просьбы о прощении, я ему сказал, что подам рапорт в Правление, а ему советую просить о. ректора о снисхождении; быть может, ректор, приняв во внимание, что он скоро кончает семинарию, сочтет возможным его пожалеть. Через несколько дней приехала его мать-диаконица, кланялась мне в ноги и горько плакала.
— Своего голоса за увольнение вашего сына я не подам, — сказал я. — Идите к ректору, его просите.
Ректор был этим крайне недоволен.
— Вы все сваливаете на меня! — возмущался он. — Вы меня подводите, а сами ни при чем… Я доложу Правлению!
Действительно, доклад Правлению он начал с обвинения меня в безответственности: я взваливаю всю тяжесть репрессий на чужие плечи, а сам остаюсь в стороне и т. д. В Правлении кроме преподавателей состояли и представители епархиального духовенства. Священники оказались мягче, они заступились и за меня, и за Д.; было решено его не исключать, а в аттестате поставить ему за поведение низкий балл. Эта мера была равносильна окончанию учебного заведения с "волчьим паспортом", но все же самое ужасное — исключение — миновало. Бедный Д. очень мучился. "Неужели мне дадут "волчий билет"? — в отчаянии спрашивал он меня. По натуре добрый малый, он вряд ли заслуживал общественной отверженности. Мне было его очень жаль, но я ему ничего не обещал. Окончились выпускные экзамены. Инспектор должен давать сводку отметок всех семинаристов и свой отзыв о каждом из них. В ту весну (14 мая) была коронация, она-то мне и помогла. Я написал обстоятельный доклад и закончил отзывом о Д. приблизительно в следующих выражениях: "Если бы вы знали, как он страдал, как мучился! Нынешний выпуск совпал с коронацией. Милостивые манифесты, амнистии… Раскрылись двери для многих. Неужели для Д. нет амнистии? Ознаменуем коронацию актом милосердия!.." Ректор сидит весь красный, многие преподаватели растеряны, но никто не смеет возразить. А священники рады, что я хоть и схитрил, а Д. все же отстоял. Записали постановление в журнал. Оно было действительно лишь при условии, если архиерей скрепит его подписью "Утверждается". Узнав о постановлении, архиепископ Сергий был вне себя, он позвал меня и очень резко говорил со мной.
— Вы все испортите! Вы не понимаете, что вы делаете! Я могу написать, и вас в двадцать четыре часа вон из семинарии!
— Как хотите… Я действовал по велению моей совести.
Тон его разговора со мной был таков, что я думал: мне — конец!
Не знаю, осуществил он свою угрозу или нет, а "Утверждается" в журнале скрепя сердце все же написал.
С архиепископом Сергием мне было тяжело. Отношения с ректором тоже не налаживались. Мое сближение с воспитанниками он толковал превратно: я потакаю их слабостям, ищу популярности… Мое стремление приручить молодежь, добиться каких-то человеческих взаимоотношений он не только не поддерживал, но, по-видимому, видел в нем одно пагубное умаление авторитета начальства.
В ноябре 1896 года у меня уже не было сомнений: оба мои начальника — архиепископ и ректор — мною недовольны.
В первых числах ноября неожиданно из Петербурга прибыл ревизор, важный петербургский чиновник (Докучаев). Ревизия должна была выяснить, насколько к лучшему изменился дух Владимирской семинарии после "чистки" и каких благих результатов добился новый инспектор.
Ректор и сейчас отзывался о семинарии дурно, а я представил ревизору ее состояние несколько в ином освещении. Ревизор выслушал меня и недоверчиво улыбнулся: молодой монах…
— Вы в Петербурге были? — спросил он меня.
— Нет. Зачем?
— Ну так… себя показать, людей посмотреть.
Я понял, что вопрос не праздный, а поставлен сознательно, дабы выяснить, имею ли я в Петербурге связи, а также чтобы пощупать, нет ли у меня относительно Петербурга каких-нибудь честолюбивых планов. Было ясно, что ректор дал обо мне неблагоприятный отзыв: я инспектор мягкий, слабый, либерального уклона, склонный скорей ученикам мирволить, нежели их подтягивать.
Ревизор пришел на мой урок. Я был в тот день в нервном состоянии: накануне у меня засела в горле рыбья кость, и хоть доктор и вытащил ее щипцами, но я провел бессонную ночь, и у меня все еще болело горло.
После уроков ревизор пожелал посмотреть, чем семинаристов кормят, и попросил провести его в столовые.
Они помещались под моей квартирой — мрачное помещение, соединенное с лестницей длинными, неприглядными коридорами. Пищу семинаристы получали однообразную: круглый год по будням щи и каша с маслом, по праздникам мясной суп и иногда кусочек жареного мяса. Хлеб выпекался в семинарии. Два семинариста старших классов дежурили на кухне, это был единственный способ предупреждать кражи продуктов служащими, а также избегать нареканий семинаристов на недоброкачественность пищи. Дежурные могли жаловаться эконому или мне, если находили непорядки или были недовольны продуктами. От однообразия пищи у мальчиков развивался особо изощренный вкус: чуть мясо было не совсем свежее или горчило масло — они отказывались есть. Масло доставляли в липовых кадках, а потому иногда оно имело привкус древесины.
В тот день в столовой собрался весь ареопаг: ревизор, ректор, я. Первое блюдо прошло благополучно. Порядок подачи блюд был таков: суп разливали всем по тарелкам, а кашу подавали в эмалированных чашках, по одной на четыре едока; ученики сами ее солили и замешивали масло. Это обычно сопровождалось громким стуком ложек.
Стук ревизору не понравился.
— Как, отец инспектор, ваши нервы этот стук выносят! — заметил он.
Но тут произошло нечто похуже стука… Ребята попробовали кашу… — и положили ложки. Я это мгновенно заметил. Иду в другую столовую — та же история.
— В чем дело?
— Масло скверное!
— Что ж дежурные вовремя не предупредили?
Я стараюсь их потихоньку образумить, обещаю к чаю дать булок, напоминаю о важности момента: приехал ревизор, надо исправить репутацию семинарии, надо, чтобы все сошло гладко. Ученики как будто соглашаются. Однако после молитвы, когда, накинув свои шинельки (они в них походили на почтовых чиновников), они направились по коридору к лестнице, вдруг чей-то бас на весь коридор:
— Мы голодны!..
Ревизор испугался:
— Что это… — бунт?
Ему объяснили: они не ели кашу.
— Как не ели?
— Масло плохое…
Ревизор вернулся в столовую и попробовал недоеденную кашу.
— Чудное масло! В Петербурге такое — за обе щеки…
Я стараюсь заступиться, ссылаюсь на однообразие пищи, на изощренный вкус: может быть, масло отдает кадкой?..
Я собрал потом семинаристов и долго их отчитывал: неужели они не понимают, что я хотел их поднять в глазах ревизора? Почему они все испортили?..