Вследствие эпидемии экзамены были отложены на осень, — и вот перед началом экзаменационной сессии воспитанники вдруг заявили требование: экзамены в этом году отменить. И мотивировали его: "Мы от волнения еще не оправились". Назначили первый письменный экзамен, учителя пришли, — а в классах… никого! Все ученики разбежались. Я — к инспектору: "В чем дело?" А он держит их сторону. Я собрал экстренное заседание Правления и внес предложение — дать знать в Петербург, семинарию закрыть, а зачинщиков выгнать. Инспектор струхнул.
— Я учеников уговорю… я сейчас съезжу… — И помчался на казенной лошади в лес; а там, на полянке, расселись семинаристы — и курят.
Я призвал эконома и распорядился обеда нынче не готовить: зачем — если все разбежались?
Вскоре пришла ко мне делегация от учеников с повинной, оправдываются: "Мы только прогулялись…" — просят разрешить им обедать. Я их простил, но предупредил, что подобное поведение прощаю в последний раз. Преподавателям предложил проводить экзамены, отбросив все сентиментальности. Зачинщиков — некоторые были известны — приструнили, наиболее виновных — со строгостью.
Эта неприятная история была единственным облачком за весь период моей ректорской службы. Уладив дело, я съездил в Варшаву к архиепископу Иерониму (к тому времени он занял Варшавскую кафедру после архиепископа Флавиана); он меня благодарил за самостоятельное, без донесения в Петербург, разрешение конфликта. Когда зашла речь об инспекторе, я сказал, что с ним работать трудно.
Через полгода его перевели в Ардонскую осетинскую семинарию (Владикавказской губернии). Эта семинария ставила себе задачей готовить священников-миссионеров для проповеди христианства среди кавказских мусульман.
К Пасхе мне прислали нового инспектора — преподавателя Таврической семинарии иеромонаха Дионисия [16]. Как я уже сказал [17], он был припутан к скандалу во Владимирской семинарии, ему пришлось покинуть Владимир и искать пристанища в другой семинарии. Он отлично окончил образование в Уфе, где епископом был его родственник; потом он учился в Казанской Духовной Академии и был пострижен архимандритом Антонием (Храповицким). Когда я оставил должность ректора в Холме, он занял мое место.
С преподавателями я сошелся, и у нас установились добрые отношения. Некоторые из них были сыновьями униатских священников и в них, а также и в их семьях, сохранился польский отпечаток на домашнем укладе жизни; "кацапов" они не очень-то дружественно у себя принимали. Другие, хотя по происхождению были такие же, наоборот, не в меру подчеркивали свое православие, увлекаясь идеей русификации, и в некоторых отношениях были "plus papistes que le Pape". В общем, состав учителей был довольно бледный. При наших добрых взаимоотношениях работа с ними шла хорошо.
Еще при ректоре архимандрите Тихоне в семинарии еженедельно (по воскресеньям после обеда) бывали литературные вечера. Сначала выступал наш семинарский хор с песнопениями, потом бывали доклады: о католичестве, о православии (обычно эту часть брал на себя преподаватель обличительного богословия); их сменяли рефераты на вольные литературные темы. Преподаватели охотно принимали участие в программе вечера. На собрания допускалась и публика. Съезжалось городское общество. По окончании докладов ректор устраивал у себя "чай". В Холме было много учебных заведений: кроме семинарии были гимназия мужская и женская, железнодорожное училище, духовное училище, учительская семинария, женское Мариинское шестиклассное училище с интернатом, устроенное главным образом для дочерей духовенства. Стояли два полка 17-й пехотной дивизии: Московский Его Величества и Бутырский. Интеллигенции эти вечера нравились. Зал был полон, а "чай" у меня многолюден. Тогда я еще был молодой, живой, и мне удавалось среди собравшихся поддерживать тон оживленного и приятного общения.
Помню, как обиделись две городские дамы на нашего чудаковатого инспектора о. Игнатия, который не разделял общего благодушного настроения. Спешат они по коридору в зал, встречают его на пути — и приветливо:
— Вот мы и пришли!..
А он в ответ:
— Ну что ж, пришли — так пришли…
— Какой нелюбезный ваш инспектор, — пожаловались мне дамы.
В числе новопоступивших при мне преподавателей оказался Константин Семенович Богданов, тот самый студент, мой товарищ и земляк, — туляк, который подарил мне при выпуске свою фотографию с памятной надписью [18]. Как внешне изменились наши судьбы! Он все еще семинарский преподаватель (читал гомилетику), я — уже архимандрит, ректор.
Явился он ко мне в вицмундире и церемонно приветствовал:
— Имею честь представиться, отец ректор…
Я принял его без всякой официальности, просто, в соответствии с общим нашим прошлым.
Был он человек неглупый, развитой, но сухой, по натуре чиновник. Его карьера закончилась должностью инспектора народных училищ.
На общем бледноватом фоне преподавательского состава выделялась одна лишь фигура — мрачная, жуткая, всех отталкивающая, — иеромонах Антонин. Что-то в этом человеке было роковое, демоническое, нравственно-преступное с юных лет. Он был один из лучших студентов Киевской Духовной Академии, но клобук надел только из крайнего честолюбия, в душе издеваясь над монашеством. Мой товарищ о. К.Аггеев (тоже Киевской Духовной Академии) рассказал мне, как Антонин вечером уходил потихоньку из Академии и, швырнув обратно в комнату через открытую форточку клобук, рясу и четки, пропадал невесть где… Впоследствии он проявлял странности, похожие на ненормальность.
В Донском московском монастыре, где он одно время жил, будучи смотрителем духовного училища, завел медвежонка; от него монахам житья не было: медведь залезал в трапезную, опустошал горшки с кашей и пр. Но мало этого, Антонин вздумал делать в Новый год визиты в сопровождении медведя. Заехал к управляющему Синодальной конторой, не застал его дома и оставил карточку: "Иеромонах Антонин с медведем". Возмущенный сановник пожаловался К.П.Победоносцеву. Началось расследование. Но Антонину многое прощалось за его незаурядные умственные способности. Он был назначен инспектором моей родной Тульской семинарии. В этой должности он проявил странное сочетание распущенности и жандармских наклонностей. Завел в семинарии невыносимый режим, держал ее в терроре; глубокой ночью на окраинах города врывался ураганом в квартиры семинаристов, чтоб узнать, все ли ночуют дома, делал обыски в сундуках, дознавался, какие книги они читают, и т. д. И в то же время его келейник устроил в городе что-то предосудительное вроде "танцкласса", где собиралась молодежь обоего пола. Семинаристы не выдержали и решили с Антонином покончить. Набили пороху в полено — и ему в печку. Но взорвало одну печку: Антонин куда-то ушел обедать, это его спасло. Началось дознание, приехал ревизор, темные дела инспектора раскрылись… Его бы следовало сослать в какой-нибудь глухой монастырь на покаяние, а его назначили преподавателем в Холмскую семинарию…
Огромный, черный, неуклюжий, он производил тяжелое впечатление. Инспектор, наш добрый о. Игнатий, говорил о нем:
— Смотрите, злобой, злобой от него смердит!
И верно, к ученикам он относился с какой-то холодной жестокостью, беспощадно осыпая их "единицами". (Он преподавал Священное Писание Ветхого Завета.) Чувствовалось в нем что-то трагическое, безысходная душевная мука. Помню, уйдет вечером к себе и, не зажигая лампы, часами лежит в темноте, а я слышу через стену его громкие стенанья: ооо-ох… ооо-ох… ооо-ох… Мы за него боялись, приходили проведать. Заставали в темноте на койке, расспрашивали, утешали; он упорно стонал…
Когда к нам приехал В.К.Саблер, Антонин повеселел и даже добродушно пожаловался на нашего воителя с бесами о. Игнатия:
16
В миру Константин Валединский; впоследствии митрополит Варшавский — глава Русской Православной Церкви в Польше.