Случилась с одним учеником беда и похуже тифа. На берегу Оки пекли на жаровне оладьи на постном масле, и продавались они по копейке за пару. Мальчик вздумал с торговкой держать пари: «20 штук съем, и тогда оладьи даром, а нет — заплачу». Съел все 20 — и умер от заворота кишок.
А я едва не утонул. Ока река опасная. Нам позволяли купаться в присутствии надзирателя, но мы, пользуясь свободой беспризорности, бегали на реку и купались иногда по нескольку раз в день. Я уже шел ко дну. Журчанье воды… на миг сознание, что гибну… потом — состояние равнодушия и ощущение слияния с природой… Только самоотверженная энергия одного старшего ученика, отличного пловца, спасла меня: он бросился ко мне, я уцепился за него мертвой хваткой, он с силой оттолкнулся от бревна, случайно нащупав его ногой на дне, и подтянул меня к берегу. Всех нас, участников купанья, в тот день наказали — поставили на колени — и, хотя я был хороший ученик, ко мне отнеслись, как и ко всем, без снисхождения.
Наша вольная жизнь вне стен училища давала немало поводов для проявления нашей распущенности. Мы любили травить собак, бегали по городу босиком, играли на улицах в бабки… благопристойностью и воспитанностью не отличались. Была в нас и просто дикость. Проявлялась она в непримиримой вражде к гимназистам и к ученикам Белёвского технического училища имени Василия Андреевича Жуковского. Они нас называли «кутейниками», мы их — «селедками». Ежедневно враждебное чувство находило исход в буйных столкновениях на мосту. Мы запасались камнями, палками, те тоже, и обе стороны нещадно избивали друг друга. Как-то раз я попался в плен и вернулся весь покрытый синяками. На эти побоища старые учителя смотрели сквозь пальцы, даже не без интереса относились к проявлениям нашей удали; лишь впоследствии начальство разъяснило нам всю дикость подобных схваток.
Бывали у нас развлечения и иного — мирного свойства. В часы досуга, собравшись все вместе, мы пели песни. Голоса у нас были свежие, хорошие, но репертуар очень небогатый; более всего пели песни военные и вообще патриотические: «Славься ты, славься, наш Русский Царь», «Мать Россия, Мать Российская земля», «Было дело под Полтавой» и др.; особенно любили песню про освобождение крестьян: «Ах ты, воля, моя воля, золотая ты моя». Это был отголосок духовного переживания народом недавно совершившейся крестьянской освободительной реформы. Теперь я вспоминаю, как глубоко переживалась в народе эта реформа, как захватила она его душу… По России ходила легенда о «Золотой грамоте», которую Царь дал народу. Эта грамота была окружена светлым ореолом; ее изучали в школе с первыми начатками грамотности, о ней горячо, с необыкновенным волнением, говорили, спорили в семье и школе. Отражение этого настроения мы находим в чудном стихотворении А.Н.Майкова, где говорится, как при свете огонька в деревенской избе, при всеобщем напряженном внимании «с трудом от слова к слову, пальчиком водя, по-печатному читает мужикам дитя… про желанную свободу дорогую весть», т. е. читает манифест 19 февраля. Как известно, этим настроением воспользовались революционеры; переодевшись в генеральское платье, они разъезжали по деревням и под видом царской «Золотой грамоты» распространяли свои прокламации о «черном переделе» земли и проч.
Учителя нашего училища по своему образованию делились на «семинаристов» и «академиков». «Семинаристы» были проще, доступнее, лучше к нам относились, «академики» смотрели сверху вниз. Среди учителей было распространено пьянство. В приготовительном классе учитель наш был талантлив и имел на нас хорошее влияние, потом он спился. Учитель греческого языка страдал алкоголизмом. Пили и другие. Подтянул училище новый смотритель М.А.Глаголев. Питомец Киевской Академии, франт и крикун, он подтягивал и учителей, и учеников, и квартирных хозяев. За провинности сажал нас в карцер (телесные наказания в училище не применялись), но учебная наша жизнь, в общем, оставалась прежней.
Из учителей помню учителя чистописания Ивана Андреевича Сытина, старичка диакона, в совершенстве писавшего прописью гусиными перьями. Я учился хорошо, а писал плохо, и добрый о. диакон позвал меня (и еще одного ученика) к себе на дом подучиться. Жил он с диаконицей на редкость опрятно: полы всюду тщательно вымыты, везде чистенькие половички… Диаконица, не полагаясь на чистоту наших сапог, велела нам в сенях разуться. Но каково было ее негодование, когда обнаружилось, что мы, стараясь преуспеть в каллиграфии, усердно чистили наши перья, по привычке отряхивая чернила прямо на пол! Провинность была столь серьезна, что уроки прекратились.
Помню учителя пения о. диакона Бимберекова. Мы сложили о нем песенку и распевали ее, поджидая его в класс:
Учитель русского языка дал мне первый толчок к ознакомлению с русской литературой. Вне уроков мы зачитывались «Задушевным словом», «Семейными вечерами», «Детским чтением» — прекрасными детскими журналами, а также Майн Ридом, Купером… Учитель мне дал «Мертвые души». «Что же — понравилось? Понял, какие души?» — спросил меня учитель. Идею я не понял, но отдельные эпизоды, все смешное: Селифан, тарантас, Коробочка… мне очень понравились. По-настоящему, глубоко и с разуменьем, я полюбил русскую литературу лишь в семинарии.
Упомяну и про сторожа, старого николаевского солдата, которого мы прозвали «Зиверко» («Сиверко»). Он был в некотором роде нашим благодетелем. Мы устраивали складчину, подкупали его за 2–3 копейки, и он в воскресенье, когда учителей в школе не было, открывал учительскую, а мы подглядывали в журнал, дабы узнать наши отметки (отметки от нас скрывали). Кончилось плохо: один ученик не только свою отметку подглядел, но ее и подправил… Это обнаружилось — произошел скандал.
Состав учеников был пестрый. Были мальчики и хорошие и дурные. Мне случилось жить на квартире с сыном состоятельного священника; он крал у хозяйки по мелочам, а как-то раз ночью выкрал у хозяйкиного брата из бумажника 5 рублей. Поначалу вора не могли найти, началось строгое расследование, и мне пришлось пережить испытание: вместе со всеми я, примерный ученик, был подвергнут допросу. После долгого запирательства мальчик сознался. Его очень строго наказали, но воровать он продолжал. За ним так и установилась кличка: вор! вор! Психологически непонятна была его склонность к воровству: он не нуждался, как многие другие ученики.
Если пребывание в духовном училище бедно светлыми воспоминаниями, все же они у меня есть. Таким воспоминанием остались «маевки». Мы отправлялись с учителями в дальнюю прогулку за город, например в село Мишенское, где родился и жил В.А.Жуковский. После осмотра дома мы играли в лапту в парке, на лужке; нас угощали калачами; набегавшись вволю, мы возвращались довольные дальней и приятной прогулкой. Эти «маевки» завел у нас новый смотритель М.А.Глаголев, за что мы с благодарностью его вспоминали.
Самое светлое воспоминанье тех школьных лет — наша ежегодная весенняя радость, ожидавшая нас по окончании учебного года. Возвращение домой, в родные семьи, на летние каникулы… Что могло с этой радостью сравниться! Мы шли босиком, веселой компанией, пробираясь по зеленеющим заливным лугам Оки… Чувство природы, воли, радости существованья наполняло наши души какой-то особой, чудной поэзией. «Тюрьма» с ее учебой и сердитыми (хотя и добрыми по природе) учителями забывалась, летний отдых казался бесконечным, и мы шли домой, словно спешили на веселый, светлый праздник…
Когда я вернулся после первого учебного года на лето домой, моя мать сказала мне: «Едем к старцу!» С этого лета и до кончины старца Амвросия я побывал в Оптиной Пустыни раз пять. Эти поездки с матерью я очень любил. Поля, луга, цветы, монастырская гостиница… все меня развлекало. Когда я приезжал к о. Амвросию девятилетним мальчиком, старец со мной шутил: поставит на колени и, бывало, скажет: «Ну, рассказывай грехи». Меня это смущало. А когда я стал постарше, старец Амвросий сам меня исповедовал.
Лишь эти светлые воспоминания и освещают школьный период моей жизни. Я окончил духовное училище в 1882 году первым учеником. Мне было 14 лет.