Коноваленко не спускал с меня острого взгляда и слушал не прерывая.
— Вот видишь, армейский ты человек, в случае чего можешь пригодиться. А я… а я дисциплины боялся. Могу я теперь, когда там, — Коноваленко мотнул головой куда-то в тайгу, — такая заваруха с фашистом, могу я спокойно сидеть здесь? — Он подождал, скажу ли я что-нибудь, но я молчал. — Помнишь, я тебе когда-то сказал, что просто так пить не бросают, что в душе надо что-то иметь, а что, я не знаю. Забыл, должно?
— Нет, помню, — сказал я, — мы еще с тобой северное сияние смотрели.
— Ну, правильно, помнишь. Так вот, есть теперь у меня в душе, есть, понял?.. Не пусто в душе… Долг свой мне надо жизни воз-вернуть, пока силы есть, потому и уезжаю. Что там делается, фашист прет и прет, никто его не остановит. А ударит в голову, да повернет на нас?.. Поеду на материк, в первом же городе на железной дороге, в Иркутске, приду в военкомат, попрошусь в Красную Армию. Примут солдатом, как думаешь? Я мужик здоровый, думаю, возьмут. Могу же я там сгодиться?
— Можешь, — решительно сказал я, пытаясь твердостью в голосе скрыть внезапно нахлынувшие чувства. — Можешь, конечно… Слушай, Петро, а как же ты без собак? Как туда доберешься? До Якутска тыщу километров. Как же? В мороз, в пургу, сейчас самые ветра начнутся.
— Доберусь! Не впервой мне бродяжить. А теперь, главное, цель есть, жизнь по-другому поворачивается. Доберусь!
— Привык я к тебе, — неожиданно для себя сказал я и отвернулся.
— Ну ладно, ладно… — пробурчал Коноваленко. И нарочито грубовато продолжал: — Наказание с вами, с интеллигенцией! Тебе тоже не сладко придется с этими псами, душу их возьми господь!.. Доберусь! В Абый пешком, а там, как придется — и на почтовых упряжках и пешком. Ползком, а доберусь. Все! Твердо решил… Да и попутчик есть — Федор. Данилова ты бы взял под свое управление, зачем ему с нами? Видал, как он тебя защищать прибежал! Из него правильный мужик получится, поверь мне, присмотреть только надо.
— Ладно, пусть остается.
— Я ему скажу, чтобы остался, он меня послушается.
— А Федор тоже в военкомат? — удивился я.
— Да нет, он и не знает про то, куда я. И знать ему незачем. Он еще с упряжкой кордебалет устроит… надо будет, так я его скручу, не впервой. К вечеру собачье племя в палатке будет.
Постояли мы с ним, поеживаясь от холодного ветерка, тянувшего из тайги, точно легонько касалось щеки острое лезвие бритвы.
— Петро, а почему Федор с тобой уходит? — спросил я. Не хотелось мне заводить этот разговор, выпытывать у Коноваленко то, что он, может быть, и опасался мне говорить. Нехорошо было на душe, будто в чем-то виноват перед Федором, вот и пересилил себя, спросил…
Коноваленко спокойно ответил:
— Есть у парня причина, понять можно. Наталья довела, лучше бы он с ней не связывался, предупреждал я его — добром не кончится. — Коноваленко насупился, потерся замерзшей щекой о высокий ворот стеганки. — Одним словом, прогнала она Федора. За что — не пойму, а он не говорит. Сказал только, что видеть ее не хочет, ходил к ней, а она его не пустила, прогнала. Вот те и весь сказ! Потому и уезжает, а куда — я не спрашивал, да он и сам, по-моему, не знает. Злой на весь свет, одна она у него была. И жалко парня, и, бывает, боязно с ним. Как чумной какой… Ты сам видел.
— Вот не ожидал… — сказал я, — никак не ожидал, что она характер проявит… Посмотрел бы за ним, мало ли…
— А что тебе Федор? — Коноваленко усмехнулся. — Ты уж о нас не печалься… Собак приведу, слово мое верное. Скажи Гриню, чтобы не разводил муть в поселке.
— Напрасно ты, Гринь тебя уважает, — с укором сказал я.
Коноваленко как-то странно заморгал, протянул мне руку.
— Спасибо на добром слове… Прощай!
Тряхнул мою руку изо всей силы, да и я не уступил. Повернулся и пошел к юрте, вперевалку, прочно, крепко.
В поселок я вернулся сам не свой. Собак отвоевал, а какой ценой! Доберутся ли Коноваленко и Федор до Якутска, может, замерзнут где-нибудь в тайге. Все не так получается, как хочется! Надо забрать их, довезти хотя бы до Абыя…
В пустой конторке на конбазе сел я на лавку и уставился в оконце, не видя за стеклом облитых заревом первого неяркого солнца лиственничек. Смотрел на них и не видел. Очнулся, а лиственнички уже погасли, солнце укатилось за тайгу. Несколько десятков минут длился наступивший полярный день.
Вошел Гринь, взглянул на меня, молча присел напротив.
— Отдал он собак… — безразлично, монотонным голосом сказал я. Посмотрел на Гриня, прочел в его взгляде укор или что-то похожее, опустил глаза.