Ни Натальи, ни Маши здесь не было. И тут я вспомнил, что их и не могло быть, Гринь объяснял же, что с утра обе уходят на работу, а он в их отсутствие проводит деловые совещания.
Наконец возчики были отпущены. Гринь сидел, склонив голову и глядя на свои сильные руки с набухшими венами, просвечивающими сквозь светлую кожу. Вены особенно выделялись в голубом пламени, ломившемся в оконце.
— Ребеночек у радистки народится, — сказал Гринь, — Федоров… Знаете вы про то, Маша сказала…
Подняв голову, он посмотрел на меня своими чистыми светлыми глазами. Встал, поднял с лавки шинель, натянул ее на себя, напялил ушанку.
— Придут они скоро, на обед, — сказал он, останавливаясь передо мной. — Маша из общежитий, радистка из больницы, Рябов, говорят, совсем поправился, хлопот ей поменьше стало. Сейчас придут, уходить надо.
Мы вышли на ослепляющий свет. Солнце сильно пригревало, грязный снег у конбазы почти весь стаял.
Гринь остановился и неожиданно сказал:
— Да что перед вами, извиняюсь, таиться… Давно приглянулась мне Маша. Слова ей не мог сказать. И сейчас тоже: приду, когда она ушла, уйду, когда еще не вернулась… Не время с ей об том… Может, сама когда догадается… — Гринь улыбнулся одними глазами. — Слушается меня, как отца, вижу, верит мне. Пускай сама поймет, тогда, может, скажу. — Гринь одернул шинель, поправил ушанку. — Вот вам сказал и малость полегчало…
Он стоял, раздумывая над чем-то и, сказав: «Бывайте…», пошел к складам.
Показалась Маша в телогрейке и легкой ситцевой юбке, совсем не для ранней весны наряд. Шла она с ведром в руке, из которого торчал тальниковый веник. Заметив меня, Маша отвернулась и заторопилась пройти мимо.
— Подожди, — крикнул я.
Она остановилась, озорно помахивая ведерком и искоса поглядывая в мою сторону.
— Чего тебе? — спросила она.
— Пойдем в дом, чего же посреди улицы…
В комнатке ловким движением плеч Маша сбросила телогрейку, слегка откинув голову, стянула с нее платок, обеими руками пригладила волосы. Я оглядел светлую комнатку, неловко стало оставаться в верхней одежде. Ворочая плечами, еле-еле освободился от телогрейки, снял ушанку.
— Садись, — пригласила она.
Мы присели друг против друга. Я понял, чего она ждет от меня: известий о Федоре. Широкие брови Маши сомкнулись у переносья, темные густые ресницы вздрагивали, взгляд стал тревожным и холодным.
— Зачем ты пришел? — спросила она.
— Уговори Наталью пойти к следователю и сказать правду о Данилове и о Федоре… — Я передохнул, выпалив все это на одном дыхании. — Она видела, как Федор и Николай пили вино до беспамятства. Она одна, больше никто не знает.
Маша медленно поднялась, отступила к оконцу, широкие ноздри ее трепетали, она не спускала с меня горячего взгляда.
— Так вот зачем ты пришел?! — прошипела она. — Вот зачем… — Она не договорила, дыхание ее перехватило, голос иссяк. Она стояла, вытянув шею, и судорожно глотала воздух, которого ей не хватало. — Вы хотите, чтобы Наталья сама… Федю… в тюрьму. Как ты посмел сюда прийти? Как ты посмел?.. Чтоб она сама… Федю?..
Она упала на пастель, уткнулась головой в подушку и навзрыд заплакала. Я готов был теперь вытерпеть все: несправедливые обвинения, обиду, гнев, слезы… Ради Николая.
— Колю могут посадить в тюрьму… — сказал я.
Она поднялась, слезы еще бежали из ее совсем сузившихся глаз, но она уже не плакала, злоба душила ее, она кусала свои губы, точно они были виноваты в ее слабости.
— А Наталью тебе не жалко? — воскликнула она. — Кто тебе сказал, что она видела? Ну кто? Не было ничего. Не было!
Она подскочила ко мне и, неумело замахиваясь, стала ударять меня по голове, в грудь, не разбирая куда. Ей самой было больно, временами она вскрикивала и встряхивала рукой. Я стоял, не защищаясь.
— Убирайся! — закричала она. — Ну что ты стоишь?
Она схватила с лавки мою стеганку и шапку и обеими руками запустила в меня, я едва успел подхватить одежду. Тут же в меня полетела подушка, потом скомканное покрывало, простыни, она рванула со стены оленью шкуру.
Я не выдержал.
— Дура! — с чувством сказал я.
Едва я выскочил из комнатки, как изнутри послышался увесистый удар в дверь — бух! Маша проводила меня табуреткой. В темных сенях, отдуваясь, я напялил на себя стеганку и ушанку, вышел на божий свет и, посрамленный, отправился обратно в редакцию.