Как и в ряде других случаев, вражда существовала здесь уже тогда, когда и врага-то еще не было налицо.
Германия окончила войну далеко не блестяще. Она не одержала победы над превосходными силами неприятеля, как некогда Нидерланды; она не погибла в пламени поражения, как Карфаген или Мексика. Вместо всего этого ее фельдмаршал просто разнервничался, император бежал, а у народа не оказалось сил для революционного сопротивления. Обвинять ее в этом было бы столь же бессмысленно, как, скажем, упрекать парижан, капитулировавших в 1871 г. перед лицом голода. Однако на ней лежит другая вина: непонимание происходящего, граничащее с невменяемостью. Крушение страны крикливо объявили победоносной революцией, тогда как на самом деле никакой революции не произошло. Поднятие красного флага не было ни великим достижением, ни великим преступлением; но настоящим грехопадением «революции» было то, что она тут же обратилась к свергнутым ею с просьбой не отказать ей в своем сотрудничестве и что в уплату за это «сотрудничество», которое на деле вскоре же привело к передаче власти в старые руки, флаг втихомолку был спущен. Особенно скомпрометировало революцию то обстоятельство, что никто не имел смелости действительно управлять от имени революции. Те, кто менее всего был повинен в революции, были названы «народными уполномоченными» и по недоразумению попали на страницы мировой истории в роли якобинцев. Если бы правительство имело перед глазами определенную цель, вместо того чтобы опрашивать избирателей, не имеющих таковой; если бы оно предложило нации какой-нибудь план, вместо того чтобы поручать его выработку либеральным профессорам; если бы правительство обещало обновление, вместо того чтобы взывать к спокойствию и порядку как к чему-то самому главному, – если бы правительство повело себя таким образом, то с его стороны даже подписание Версальского договора было бы еще революционным актом. Вместо всего этого оно выступило в роли делопроизводителя императорского правительства, которое не желало само подписать мир, чтобы не марать себе рук принятием унизительных условий.
Правда, кто знает обстановку тогдашнего времени, тому понятно, что все это нелегко было сделать, а кто знаком с действующими лицами, тот знает, что ничего другого от них и ожидать нельзя было. Союз Спартака пытался действовать решительно; независимые также готовы были проявить некоторую активность. Но эти политики были до известной степени в плену у буржуазных настроений, сами того не замечая. Дело в том, что германская буржуазия вначале вовсе не была настроена контрреволюционно. Знаменитый «переход на почву фактов» (Признание переворота 9 ноября. – Прим. ред?) не был исключительно актом трусости; в нем как бы заключалось молчаливое согласие и готовность «признать» великие события. Но когда со стороны революционеров не последовало великих действий, тогда снова начала действовать буржуазия, причем она действовала уже так, как предписывала ей ее природа, т. е. контрреволюционно.
Но воспоминание об этой готовности примириться с подлинно революционным актом сохранилось. Превосходный писатель и зоркий наблюдатель эпохи, Йозеф Гофмиллер, обнародовал недавно в извлечениях свой дневник времен мюнхенской революции: даже в этом интимном дневнике нет почти никакой критики по адресу революционеров. Так сильно было тогда ощущение, что надо дать новому возможность проявить себя. Монархистские публицисты писали дифирамбы политическому обновлению страны. Когда же революционеры обманули ожидания, сама буржуазия догадалась, что она совершила ошибку, в которой ей теперь приходится раскаиваться. Она полностью подтвердила теперь ту характеристику, которую дал немцам Богумил Гольтц: «Наш народ имеет уравновешенный темперамент, но в мыслях склонен к крайностям, легко приходит в возбуждение благодаря фантастическим представлениям и воспоминаниям о прошлом, а в результате его мучат раскаяние и угрызения совести».
В Мюнхене у буржуазии были особые основания иметь нечистую совесть. Вождем революции был здесь Курт Эйснер27 – прототип радикализированного либерала, идеалист и мечтатель, писатель, слегка «богема», еврей из северной Германии и вместе с тем человек, влюбленный в душу баварского народа, как почти все, кто близко соприкасался с ним. В противоположность большинству своих политических друзей он был федералистом; своими горячими нападками на Берлин он привлек на сторону мюнхенской революции местный национальный патриотизм баварцев. С помощью крестьян, уставших от войны и недолюбливающих пруссаков, Эйснер свергнул непопулярного короля и в продолжение нескольких недель был популярнейшим человеком в Баварии; когда он был убит, за его гробом следовали сотни тысяч людей, искренне потрясенных.