И вот по станице слух прошёл, что арестовали Пикензона. Говорили, что привели его в немецкий штаб и приказали, чтоб он их раненых лечил. А Пикензон отказался. «Не буду, — говорит, — у вас свои доктора есть. У меня русских больных полно».
Как-то утром бегут по дворам полицаи — это из нашей станичной сволочи уже нашлись, — стучат в двери и приказывают на площадь идти.
Согнали нас. На площади виселица стоит. Вокруг короткоштанные расхаживают, зубы скалят.
Потом слышим, по толпе покатилось: «Ведут! Доктора ведут!» Гляжу — идёт под охраной Пикензон, а рядом сынишка его, Муся, мальчонка лет четырнадцати. Справненький такой, волосы чёрные, чёлочкой подстрижены, чёрная курточка из бархату на нём старенькая.
Шумок в станице пошёл. Ну, доктор лечить немчуру отказался, а мальчонку-то почто убивать? А тут бабы и говорят — они всегда больше всех знают, — будто пришли немцы Пикензона забирать, увидели мальчишку и загалдели: «Этого щенка тоже повесить надо. Он, наверное, как их называют, пионер!»
Словом, ведут их. Толпа расступается. Пикензон голову высоко держит и народу кланяется, прощается. А мальчишка, представляете, вот с этой самой скрипкой идёт. Ну, а бабы тут сразу объясняют: в музыкальной школе, мол, мальчишка до войны учился, на вечерах перед своими одногодками выступал, бывало, и перед колхозниками.
Привели. На помост поднялся их оберст, начальник, значит. Серебряные черепа на бархатных петличках — гестапо. Достал бумагу и стал читать по-немецки. А полицай переводит: «Казнить Пикензона как большевика и саботажника».
Оберст кончил читать и что-то солдатам крикнул.
Тут мальчонка, этот самый Муся, к нему обращается по-немецки. И вежливо так.
Учительница рядом со мной стояла, перевела: «Господин полковник, разрешите мне перед смертью сыграть на скрипке».
Оберст улыбнулся: «Коль в тебе такая блажь завелась, играй, если весело».
Мальчонка, словно в клубе на сцене стоит, по волосам рукой провёл, поднёс скрипку к подбородку и заиграл. Я стоял близко и видел его, ну прямо, как вас сейчас вижу. Взял он первую ноту, а у самого губы дрожат. Переживал, значит. Поначалу я не догадался, что он играет. Думал, от страха его передёргивает. А как несколько раз по струнам прошёл, понял, что не с того мальчонку в дрожь бросило.
Инвалид пел. Голос у него был слабый, надтреснутый. Но как проникновенно звучал он в уютном курортном вагоне, который, мягко покачиваясь, проплывал по кубанской степи!
— Оберста передёрнуло, — продолжал инвалид. — «Свинья! Щенок!» — завопил он и бросился к мальчику.
Но Муся, не отрывая взгляда от толпы, всё играл.
Станичники зашумели. Сначала чуть слышно, потом всё громче и громче над площадью поднялась наша песня:
Оберст сорвал с плеча солдата автомат и брызнул на мальчишку струёй пуль. Тот покачнулся, но продолжал играть.
Оберст выстрелил ещё раз. Муся упал, а его скрипка скатилась с помоста к моим ногам. Я схватил её и спрятал под пиджак.
Толпа продолжала петь. Разъярённые гестаповцы бросились на людей. Поднялась стрельба. Я прижал скрипку к груди и поскакал домой.
С тех пор я играть научился, — закончил свой рассказ инвалид. — Сначала «Интернационал» подобрал…
Стало тихо-тихо. В дверях купе стояло полвагона.
Студент бережно, как живое существо, взял из рук инвалида скрипку и передал её сержанту. Раненая, подлеченная, она переходила из рук в руки.
А. Безуглов
ДОРОГА НА КАМЕНСКИЙ ХУТОР
Рисунки Б. Коржевского.
Обер-лейтенант Крихер лежал на телеге и не отрываясь смотрел в небо. Под колёсами поскрипывал песок, тощая лошадёнка в такт шагу покачивала головой. Солдаты, шагавшие за телегой, переговаривались негромко и неохотно.