Не знаю, как проходили дальнейшие исповеди матери, ибо никогда более родители мои к этой теме не возвращались.
На меня эпизод этот произвел глубокое впечатление. С этого дня я, по какому-то внутреннему побуждению, больше в костел не ходил.
Надо признаться, что обострению {29} русско-польских отношений много способствовала нелепая, тяжелая и обидная для поляков руссификация, проводившаяся Петербургом, в особенности в школьной области. Во Влоцлавском реальном училище, где я учился (1882-1889), дело обстояло так: Закон Божий католический ксендз обязан был преподавать полякам на русском языке; польский язык считался предметом необязательным, экзамена по нему не производилось, и преподавался он также на русском языке. А учителем был немец Кинель, и по-русски-то говоривший с большим акцентом. В стенах училища, в училищной ограде и даже на ученических квартирах строжайше запрещалось говорить по-польски, и виновные в этом подвергались наказаниям.
Петербург перетягивал струны. И даже бывший варшавский генерал-губернатор Гурко, герой русско-турецкой войны, пользовавшийся в глазах поляков репутацией "гонителя польскости", не раз в своих всеподданнейших докладах государю, с которыми я познакомился впоследствии, указывал на ненормальность некоторых мероприятий обрусительного характера. (В 1905 г. вышел указ: преподавание польского языка и Закона Божия должно производиться на польском языке; во внеурочное время разрешено пользоваться "природным языком".)
Нужно ли говорить, что все эти строжайшие запреты оставались мертвой буквой. Ксендз на уроках бросал для виду только несколько русских фраз, ученики никогда не говорили между собой по-русски, и только аккуратный немец Кинель тщетно пытался русскими словами передать красоты польского языка.
Я должен, однако, сказать, что эти перлы руссификации бледнеют совершенно, если перелистать несколько страниц истории, перед жестоким и диким {30} прессом полонизации, придавившим впоследствии русские земли, отошедшие к Польше по Рижскому договору (1921).
Поляки начали искоренять в них всякие признаки русской культуры и гражданственности, упразднили вовсе русскую школу и особенно ополчились на русскую церковь. Польский язык стал официальным в ее делопроизводстве, в преподавании Закона Божия, в церковных проповедях и местами - в богослужении. Мало того, началось закрытие и разрушение православных храмов: Варшавский собор - художественный образец русского зодчества - был взорван; в течение одного месяца в 1937 году было разрушено правительственными агентами 114 православных церквей - с кощунственным поруганием святынь, с насилиями и арестами священников и верных прихожан. Сам примас Польши в день святой Пасхи в архипастырском послании призывал католиков, в борьбе с православием, "идти следами фанатических безумцев апостольских"...
Отплатили нам поляки, можно сказать, с лихвою! И впереди никакого просвета в русско-польской распре не видать.
Вернемся, однако, к нашему далекому прошлому.
Застав в училище такое положение, я, десятилетний мальчишка, по собственной интуиции нашел Modus Vivendi: с поляками стал говорить по-польски, с русскими товарищами, которых было в каждом классе по три, по четыре - всегда по-русски. Так как многие из них действительно ополячились, я не раз подтрунивал над ними, поругивал их, а иногда в серьезных случаях и поколачивал, когда позволяло "соотношение сил". Помню, какое нравственное удовлетворение доставило мне однажды
(в 6-м классе), когда мой приятель - серьезный юноша и добрый поляк после одной такой сценки пожал мне руку и сказал:
{31} - Я тебя уважаю за то, что ты со своими говоришь по-русски.
Кроме поляков и русских, в каждом классе училища были и евреи - не более двух-трех. Хотя почти половина населения города состояла из евреев, которые держали в своих руках всю торговлю, и много среди них было людей состоятельных, но лишь очень немногие отдавали тогда своих детей в училище. Остальные ограничивались "хедером" - специально еврейской, отсталой, талмудистской, средневекового типа школой, которая допускалась властью, но не давала никаких прав по образованию. В нашем реальном училище "еврейского вопроса" не существовало вовсе: сверху евреи не испытывали никаких ограничений, а в ученической среде расценивались только по своим моральным, вернее товарищеским качествам.
В 7-м классе я учился уже вне дома, в "Ловичском реальном училище, о чем речь впереди. Был "старшим" на ученической квартире (12 человек). Должность "старшего" предоставляла скидку - половину платы за содержание, что было весьма приятно; состояла в надзоре за внутренним порядком, что было естественно; но требовала заполнения месячной отчетности, в одной из граф которой значилось: "уличенные в разговоре на польском языке". Это было совсем тягостно, ибо являлось попросту доносом. Рискуя быть смещенным с должности, что на нашем бюджете отразилось бы весьма печально, я всякий раз вносил в графу: "таких случаев не было".
Месяца через три вызывают меня к директору. Директор Левшин знал меня еще по Влоцлавскому училищу, откуда он был переведен в Лович, и любил. За что - не знаю. Должно быть за то, что я порядочно учился и хорошо пел в ученическом церковном хоре - его детище.
{32} - Вы уже третий раз пишете в отчетности, что уличенных в разговоре на польском языке не было...
- Да, господин директор.
- Я знаю, что это неправда.
Молчу.
- Вы не хотите понять, что этой меры требуют русские государственные интересы: мы должны замирить и обрусить этот край. Ну, что же, подрастете и когда-нибудь поймете. Можете идти.
Был ли директор твердо уверен в своей правоте и в целесообразности такого метода "замирения" - не знаю.
Но до конца учебного года в моем отчете появлялась сакраментальная фраза - "таких случаев не было", а с должности меня не сместили.
Так или иначе, в течение 8 лет, проведенных среди поляков в реальном училище, я никогда не испытывал трений на национальной почве. Не раз, когда во время общих наших загородных прогулок кто-либо из товарищей затягивал песни, считавшиеся революционными - "З дымэм пожарув" или "Боже, цось Польске...", другие останавливали его: