– Бессмертные сознания – везде, – услышали мы голос Магистра. – Не только в слове и краске, но во всех вещах, которые сотворила цивилизация. Я привел вас сюда, чтобы вы ощутили дуновение времени, и связь эпох. Правда, выйдете и забудете, увы!
На душе было что-то тяжелое и светлое, не похожее на чувство к живым родным в семье.
Когда мы выходили из этого печального места, Магистр сказал удовлетворенно:
– Это вам для затравки. Чтобы иногда помнили, что есть жизнь и смерть. Кто – мы? Откуда – мы? И что с нами происходит?
5
Магистр обратился к нам, подготовленным впечатлениями кладбища.
– Борис Пастернак писал о томительности жизни: "Как усыпительна жизнь! Как откровенья бессонны! Можно ль тоску размозжить о мостовые кессоны?" Хотите вырваться из вашего узкого кругозора на широкий простор познания, размозжить тоску о мостовые кессоны? Чтобы у вас возникла сама потребность искать, жажда испить чуда иных измерений.
– Пожалуй, хотим, – согласился Матвей и подумал: «Валяй, Емеля?»
– Это можно, – охотно откликнулся Юдин.
– В моем лежбище тоже есть смутный запрос, – добавил Марк.
Я не ждал ничего нового.
– В глубоком знанье жизни нет.
Магистр говорил с усилием, словно преодолевая нашу тупость.
– Это не то, что вырваться в совершенно отвязанную свободу, когда смотришь из нее на мир – и он кажется нелепым, смешным. Разве мы выбираем, кого любить, во что верить, чем болеть? Говорят, мол, любовь – деспотична, свобода – негативна и предполагает отсутствие, пустоту. Свобода – осознанная необходимость? Этой проблемы не существует, если эта необходимость – на крыльях любви. Любовь освобождает, уносит в безграничную свободу.
– Пока любовь не перейдет в привычную привязчивость, – буркнул я.
Тот помедлил.
– Отчего слепой Гомер пел торжественным гекзаметром свой эпос? А благополучный Софокл писал трагедии? Или что за беспокойство Шекспира подняло проблемы человечества, выходящие далеко за пределы его эпохи?
Он выжидал, мы помалкивали.
– Теперь ответьте, что двигало Пушкиным, когда он гусиным пером писал «Евгения Онегина» или «Маленькие трагедии»? Вы, ведь, "проходили" классиков, правда, лишь в объеме школьной хрестоматии.
Матвей уткнулся в невидимую стену.
– Никак, шило в заду покоя не давало?
– Во-во! – закричал Марк. – Кипучая африканская натура!
Я поморщился – во мне с детства посеяли Пушкина, как картошку, это почти я сам:
– Мне кажется, в нем была небывалая энергия, разбуженная воздухом свободы после освобождения родины от захватчиков-французов.
Марк задирал Магистра:
– Вы опираетесь на "наше все", чтобы узаконить свои убеждения.
Тот возбудился, словно вспомнив что-то солнечное, пушкинское.
– Если смотреть внешне, то «ваше все» с детства был окружен родными, знал всю свою родословную, вплоть до того, кто "мышцей бранной" служил Петру. Его природный темперамент, необузданный, «без середины», был спеленут строгими правилами матери, он был испуган землетрясением 1803 года. Дышал воздухом французской революции, поэзией Байрона. И, конечно, воздухом освобождения родины.
Матвей прервал:
– Ну, и что? И мы дышали майданами, точными авиаударами по военным складам террористов на Ближнем Востоке. И теперь дышим – не землетрясением или революцией, а концом света.
– Дело в том, – возразил Магистр, – что Пушкин с самого начала жил солнечным братством лицея где "«отечество нам Царское село», и воздухом свободы, и сказочным царством русского фольклора, заповеданным няней в годы глухой ссылки. "Ваше все" жил на вершине, где будили воображение всполохи глубочайших прозрений о лежащих внизу диких расщелинах человеческого мира, которые окутаны ядовитым туманом кипящих страстей и сплетен, ожесточающих душу.
Мы поразились воображению Магистра.
– А что делать нам, если не живем на вершине? – спросил я. Со временем стал сомневаться: зачем тратил время, саму судьбу на непрерывное поддержание нашей организации на плаву? Один черт! Лучше бы потратил на удовольствия.
Марк добавил:
– И если не дают взобраться, что ж, валить в рай, за границу?
Бухгалтер Петр добродушно удивился
– У всех есть свой рай.
Магистр выждал.
– Казалось бы, Пушкин жил в своем раю. В нем не было одиночества, но что же взрывало его темперамент? Дело в том, что у чуткого человека проблемы личные и общие слились в один неразрешимый узел. Это была несовместимость его идеала с реальностью. Его детская чистота схлестнулась с бездушием "света".
Я сказал:
– А вот у Лермонтова было одиночество. Он рос одиноким и некрасивым, его отвергла любимая девушка, любила только его бабушка. Но чувствовал в себе силы необычайные, и мог жить лишь в горячечных озарениях, в бесконечном одиноком океане, не зная, чтó парус одинокий ищет в стране далекой.