Отец, в каждом своем душевном движении подражавший маме, тоже не любил больного внука, но теперь он наконец воздал должное Саше, который, как выяснилось, оказался единственным настоящим человеком среди всей большой семьи.
Саша беспрекословно ходил в магазины, выносил за бабушкой судно, включал ей телевизор (и изображение струилось по блекло-желтой слюде ее глаз), сидел рядом с бабушкой часами, отгоняя от нее мух свернутой в трубочку газетой. Иногда они беседовали. «Саша, кого ты видел во дворе?» — шамкала бабушка, и Саша докладывал, что видел Нижнюю Ольгу, Ченцовых и Караваиху. «Караваиха померла», — возражала бабушка, а дед, ставший в последнее время особенно раздражительным, тонким голосом выговаривал ей: «Сколько раз тебе говорить: не произноси при Александре этого слова! Он его не должен знать! Не касаются его наши дела!.. Саша, Караваиха ушла в Дальний Магазин. Надолго. Ясно тебе?» «А что дают в Дальнем Магазине?» — зная, как реагировать на слово «магазин», спрашивал Саша. «Что? Белых лебедей по талонам!» — шутил отец. «Лебеде-ей», — подхватывал Саша.
Старик продолжал то и дело бегать к Кате в диспансер. То мама свалилась с дивана, то у мамы живот болит... Кате казалось, что она выстаивает какую-то бесконечную, бессонную вахту, которую у нее уже нет сил выстаивать, и когда отец в который раз завел свое: «Вот ляжем мы с мамой в могилу, вы еще о нас вспомните!» — Катя, глядя в сторону, точно обращалась к невидимому собеседнику, отчеканила: «Никуда вы не ляжете. Вы — бессмертные». Отец всплеснул руками: «Да если б мама тогда не сунула тебя в корыто с талым снегом, тебя бы и на свете не было!» «Ой, да выньте, выньте меня наконец из этой воды ледяной!» — не своим голосом вдруг заголосила Катя.
Между тем маме становилось все хуже и хуже. Она держала Сашину руку, а Саша махал над ее головой газетой, хотя была зима и белые мухи летали за окном. В эту зиму в Катиной жизни наметился небольшой просвет: они с мужем все-таки купили машину, и два битком набитых, редко ходивших автобуса, на которых Катя и ее муж ездили на работу и домой, отпали как страшный сон. Зато у Лиды получилось наоборот: в ноябре Настя родила мальчика, которого не с кем было оставить, муж продолжал выпивать, играть в карты и таскаться по бабам, а ей надо было снова выходить на работу. И Кате ничего не оставалось другого как отпустить старшую сестру в Москву.
Они расстались без слез. То, что Катя отпускала Лиду, было чистой воды условностью: Лида все равно бы уехала, у нее был для этого очень серьезный повод. Но Кате хотелось — и это оказалось ее последним желанием — обставить дело так, будто она добровольно приносит себя в жертву. Обе все понимали и не смотрели друг другу в глаза. Но когда Лида, мучаясь тем, что все же вынуждена принять Катину жертву и дезертировать, сказала: «Это ты, ты тогда затормозила маму своей капельницей!» — Катя ахнула, повернулась на каблуках и пошла прочь, так и не открыв сестре свой козырь: у нее летом обнаружилась в груди какая-то опухоль, которую некогда было даже обследовать.
Катя ушла, унося свои раны, Лида уехала, увозя свои. Между прочим, расставаясь, сестры словом не обмолвились о Саше. Катя могла вспомнить о нем как о своей тоже жертве, поскольку продуктов теперь приходилось на две семьи закупать больше (с учетом Саши), но у Лиды был припасен на всякий случай ответ, что, во-первых, таскать уже ничего не надо, поскольку есть машина, а во-вторых, Саша теперь оказался ой как нужен, он не даром ест свой хлеб, Саша-то.
...Когда Лида вернулась через год, чтобы похоронить сестру и ее мужа, разбившихся на своей новой машине в трех километрах от города по дороге к Левобережному пляжу, она застала все ту же картину: Саша отмахивает газетой невидимых мух от совсем повредившейся в уме бабушки, а отец, ссохшийся, как мумия, третирует бывшую Катину медсестру, которая из-за преданности памяти Кати продолжала приходить к старикам.
Прошли сороковины, и отец наконец сдался. Ворочая маму, двое стариков, отец и дочь, намучились, кое-как смазав перекисью водорода мамины пролежни, потом, отвалившись от дивана, упали в кресла. Отец задумчиво произнес: «Скорее бы все кончилось. Нет у меня больше сил. — И, помолчав, миролюбиво добавил: — Лид, я тебя тогда бы отпустил, забрал бы к себе Алика, а то он совсем в родительской квартире грязью зарос... Хоть для тебя наступила бы наконец жизнь...» «Жизнь, — повторила Лида равнодушно. — Да, жизнь. Жизнь — это условность».
Отпустил он Лиду через две недели.
Лида уезжала с деньгами: соседка по коммуналке выкупила две ее комнатушки да отец добавил из своих сбережений, этих денег должно было хватить на квартирку в Подмосковье, где Лида собиралась жить вместе с Сашей и внуком, чтобы Настя, ни о чем не тревожась, могла спокойно работать.