— Так я ж работаю.
— Правильно, за работу ты зарплату получаешь, ради нее и вкалываешь, а ни во что не веришь.
И Таня, точно прося у кого-то прощения за душевную черствость подруги, нежно брала в руки репродуктор, приглушала от Аси звук и демонстративно прикладывала к ранам души своей ясный, правдивый, родной голос радиоточки. А вокруг нее звучали совсем другие голоса и другие чувства; корысть и злоба дребезжали в них, будто человека всего трясло.
А Ася ласково улыбалась ярко накрашенным ртом, ее выпуклые губы походили на резиновый потрескавшийся шланг капельницы.
Третья сестричка, Надя, так мало еще прожила на свете и так много прочитала книг, что любила всех, в том числе и Таню.
Надя любила ночные дежурства, охотно подменяла всякого, кто просил ее об этом, и на своем посту посередине больничного коридора безотрывно читала, читала день и ночь, не слыша плещущихся в двух шагах от нее бредовых видений, не видя теней, скользящих по самому карнизу жизни в четвертом часу утра.
Где-то она прочитала, что на просторах человеческой души, если их не заполнить хрустальными замками, шелестящими страницами, музыкой, любимым делом, начинают сами собой вырастать какие-то монстры, жесткие конструкции, то тут, то там вспарывающие своими уродливыми углами душу, которая съеживается и беспрепятственно зарастает мускулистым сорняком, влажными очагами сельвы. Надя — единственная, кто пытался вникнуть в духовную жизнь Тани, но она так ничего и не обнаружила там, кроме прочитанных в детстве «Тома Сойера», «Сестры Керри», уже затянувшихся паутиной, да двух-трех фильмов, растрогавших Таню. Уже много позже, после случившейся трагедии, она очень жалела, что ей не хватило внимания и душевности, винила себя, подруг, хотя что тут можно было сделать? Прочитать Тане вслух «Мцыри»? сводить на выставку молодых художников? в консерваторию? Надя отступила, занялась собственными сорняками и собственными зияющими безднами в образовании, в чем, надо полагать, со временем преуспела, ведь она всякому делу привыкла отдаваться сполна.
Таня работала всегда на полторы ставки. Брала еще две палаты, отвозила в санэпидстанцию анализы, замещала сестру-хозяйку. Один раз ее видели плачущей: сестра-хозяйка, такая же дюжая баба, как и Таня, требовала возместить стоимость пропавших полотенец в размере двадцати трех рублей. У Тани было туго с деньгами, об этом все знали, и Надя предложила скинуться и помочь подруге, ее не поддержали. Наде сказали: она никого не жалеет, нечего ее жалеть. Надя возразила: так нельзя, вы ее разок пожалейте, увидите — она тоже смягчится и станет жалеть людей. Люба с холодностью, которую ей так и не удалось реализовать в разговоре с Таней, спросила Надю: «Тебе сколько годков?.. Ясненько. Вот подрасти малость, поработай, например, с мое, поживи на свете — другую песенку затянешь». Надя принесла Тане десятку, но та цыкнула на нее, свирепо повела глазами и деньги не взяла.
Сначала думали: она отыгрывается на работе, а дома совсем другая, — но вскоре выяснилось, что и дома Таня точно такая же. Про мужа ее ничего не слыхали. У нее были две дочери, пятнадцати и десяти лет, мать-старуха, которой, судя по всему, доставалось от Тани больше всех. Находясь в хорошем настроении, Таня с лающим смешком, похожим на сдавленное рыдание, любила порассказывать про мать: пенсию, глупая, не сумела выработать, поскольку пахала то тут, то там, теряя справки, и теперь висит на Таниной шее, стараясь повернуть дело так, что она не висит на шее, а приносит пользу, ест нарочно один хлеб и, сколько Таня ни ругает ее, чай пьет без сахара, то и дело водит младшую внучку, косенькую Ингу, по окулистам и устраивает врачам сцены: один раз даже встала перед доцентом на колени, умоляя вылечить девочкино косоглазие. Как-то Наде удалось побывать у Тани в гостях, и потом она рассказывала, что Татьяна орет на дочек таким нутряным криком, что можно оглохнуть, но Люда, старшая, и глазом не ведет, а Инга заходится в тихом плаче, и бабушка тоже кричит на Таню и топает ногами, и это был ад. Надя еле ноги унесла. На следующий день Таня, в свою очередь пересказывая все это, опять ругала мать, называя ее старой паршивкой, и Люба, застигнутая ее исповедью, загнанная в угол сестринской, испуганно причмокивала, стараясь сочувствовать Тане мимикой лица.
Однажды Таня пришла тихая и поблекшая, перемыла везде полы, вытерла пыль, протерла мокрой тряпкой стены, сняла паутину с лепного потолка под лестницей, пошла в столовую, помогла девочкам перемыть посуду, а потом раздала всему персоналу по конфетке и печеньицу, сказав, что она похоронила маму. Все ей сочувствовали. Надя снова предложила скинуться, и на этот раз с нею согласились, но Таня от денег наотрез отказалась, а уже через три-четыре дня вошла в прежнее раздраженное состояние и так набросилась на сына Зои Григорьевны, упрекая его в том, что он кинул родную мать подыхать в богадельне, что тот с трясущимися губами пошел объясняться к завотделением, которая ему объяснила, что у санитарки недавно умерла мать, потому она и срывает горе на первом встречном, что можно по-человечески понять.