Прошел еще месяц, и снова Таня пришла какая-то не своя. С утра она убралась, потом прибежала Ася с известием, что у продмага дают второй категории кур за рупь семьдесят, но Таня никак на это не отреагировала, хотя прежде всегда старалась выскочить в магазин и купить домой что-то вкусненькое, везде влезая без очереди и навлекая на себя праведный гнев. Это была первая странность. Потом столовские заметили, что Таня, обычно любившая навернуть тарелочку-другую щец, ест как-то незаинтересованно и как бы через силу. Подавальщица Лиля спросила, в чем дело, и Таня вяло ответила, что старшая ее девочка ушла из дома к какому-то мужику, оставив короткую записку. Лиля поцокала языком и стала утешать Таню. Таня задумчиво пригубила компот и сказала в обычной своей манере: жидок компотец-то, ОБХССа на вас нету, подружки. И Лиля пожалела о своих утешительных словах.
Потом Таня, невзирая на жалобные крики Зои Григорьевны, сделала ей клизму, хотя старушке вовсе не надо было, но Таня слушать не стала, вынесла судно и прибрала в тумбочке у Зои Григорьевны.
Наступил вечер, но Таня не уходила, сидела на подоконнике в коридоре, поджидая Надю. Надя пришла, прошлась по палатам, сделала уколы и села читать книгу, которую ей дали на одну ночь. Таня, вздыхая, ходила вокруг нее.
— О чем читаешь? — спросила она.
— Об одном прекрасном поэте, — ответила Надя. — Его убили. О нем написала жена.
— Жена-а... — покивала Таня и неопределенно добавила: — Да, мертвых всегда уважают. А вот с живыми как жить?
— По-доброму, — коротко научила ее Надя.
— Да-а, по-доброму, — завязалась Таня. — А как? Жизнь, она не дает.
— В любых условиях надо оставаться человеком.
— Да? — иронически, начиная сердиться, сказала Таня, но почему-то проглотила подступившее раздражение и согласилась: — Вообще-то верно. Значит, по-доброму.
— Ага.
И Надя продолжала читать, а Таня ушла.
Надя читала страшную историю, происшедшую пятьдесят лет назад, и думать не думала, что в эту ночь произойдет не менее страшная история; она тогда задалась целью во что бы то ни стало за ночь осилить книгу и вовремя вернуть ее хозяевам, вместо того чтобы поступить так, как написано в книгах, то есть закрыть ее, недочитанную, и набрать номер Таниного телефона, поговорить с нею, потому что она что-то такое почувствовала, потому что ясно было, что Таня маялась.
И она все потом представляла, как ужасно, должно быть, страдала Таня со своей душой, изъеденной непонятной болью и одиночеством, настолько глубоким и безнадежным, что последнюю свою ночь она провела на могиле у мамы, единственного человека, любившего ее и знавшего Таню не угрюмой, озлобившейся бабой, а открытой, нежной девочкой. Ее нашли наполовину сползшей с могильного холмика, обнявшей себя руками так крепко, что потом еле разжали окостеневшие руки и связали их на груди бинтом. Перед тем как в последний раз прижаться к матери, Таня успела зашвырнуть за ограду резиновый жгут и шприц.
В больнице ее тихо осуждали: бросить двоих детей! Такой безрассудный поступок, так может поступить только дитя бессмысленное, не страшащееся смерти, потому что ничего еще не знает о жизни, о жизни, которая похожа на детское дыхание на морозном стекле: отхлынуло теплое любопытство ребенка — и глазок в окне стремительно зарастает морозной сельвой, ледяными джунглями. И кто теперь вспомнит, как бывшая девочка, с головы которой не так давно спорхнули банты, наливаясь злобой, вламывалась в очередь за кукурузными палочками, толкая в грудь другую такую же бывшую девочку по праву наиболее не удавшейся судьбы; с такой же надсадой и ожесточением она влезла теперь без очереди в землю, оттолкнув ту же Зою Григорьевну или другую прошлую девочку и целую вереницу людей, истративших свое время. В голове у Нади все спуталось. Почему-то ей казалось, что смерть поэта и Танину напрасную гибель соединяет одна глубокая причина, которая заложена в природе и плавает в мировом пространстве, покачиваясь, как водоросли, как наэлектризованные мысли больного, примагничивая случайные души, и большие и малые, — души большие, как само это пространство, впитывающие в себя как можно больше солнца и поэзии, и маленькие, такие тесные, что в них не могло как следует разместиться ни одно человеческое чувство, и так темно там, внутри, такой туман стоит у входа в душу, что человеку начинает не хватать воздуху и на зубах скрипит толченое стекло. И что это за молния, под прицелом которой человек рос, рвал цветы, смотрелся в зеркало, пересчитывал деньги, рожал детей? Что? Что?