— Отчего ж не послушать, — сказал Елканов.
И тут все переглянулись, а Георгий Иванович сказал Симеону: «Ну ты давай приведи его, что ли...» — и замялся, досказывая что-то глазами. Сеня сделал понимающее лицо и ушел.
Отсутствовал он довольно долго, а разговор в это время почему-то не клеился, все наперебой расхваливали Сквора, а Вера Андреевна говорила: «Вы подумайте!» Прошло минут двадцать, еще три человека отправились на поиски Сквора. Чай был допит. Елканов сделался рассеян, и тут прибежал Симеон с магнитофоном. Пару дней тому назад мы записали Сквора на пленку.
— Его нет нигде, мечтает, наверно, под звездами, — сказал Симеон.
Елканов снова сосредоточился. Вера Андреевна тихонько убирала со стола, а Георгий Иванович перематывал ленту. Наконец кликушечье рыдание Сквора зазвучало в комнате:
— Да, способный парень, — спокойно сказал Елканов.
— Неплохо, неплохо, — нахмурился Георгий Иванович.
— Способный и стихи интересные, только кое с чем я никак не могу согласиться. Конечно, это мое личное мнение, но одна фраза слишком царапает слух: «И не кровь, а отрава в моих жилах...» — Голос Елканова возрастал, и в номере сделалось тихо. — Что значит «не кровь, а отрава»? Он ведь русский? — стремительно обернулся Елканов к Георгию Ивановичу. — Что это за фамилия — Сквор?
— Скворцов, — сказал Георгий Иванович.
— Если русский, то почему «кровь — отрава»?..
На другой день все рассказали Сквору, и он вдруг ужасно разнервничался. Сказали: «Где ты был, кретин? Это был твой шанс».
А вечером я увидела Сквора, он смотрел телевизор на втором этаже, как раз напротив номера Елканова. Сквор был в свитере и туфлях, при гитаре, сидел боком и рассеянно смотрел на экран. Зря сидел, Елканов в этот вечер ушел на концерт органной музыки. И я подумала про Елканова: «Ведь он все-все понимает, он умный. Но зачем ему это?»
Миша
Кому еще так мало повезло в моей памяти, в ее просторных сумерках, где так легко затеряться, как тебе. Твой образ двоится, точно один человек, восторженно и щедро освещенный солнцем, выглядывает из-за плеча другого, стоящего в тени, вялого, долговязого, болезненного; один перемежается другим, как тени деревьев, так что я толком не могу припомнить ни того, ни другого. С первым мы бесприютно шатались по трамваям, заглядывая в чужие окна, за любым из которых, где горел свет и было тепло, мы могли бы так славно устроиться; со вторым мы тоже ездили в трамваях, и я ощущала его (твою) громоздкую, неудобную любовь как холодную гирю за спиной, за остывшим сердцем. С первым мы насквозь прошагали много прекрасных, перелетающих лето дней, со вторым превозмогли столько же томительных часов, точно тащили по асфальту тяжело груженные сани.
В какой из дней один перестал быть, в какой час сердце в последний раз зачерпнуло от тебя радости, и в гудящей, роящейся, неиссякаемой музыке вдруг явственно послышался скрежет ковша, царапнувшего дно, не знаю, может, в тот самый торжественный миг, когда — год спустя после нашего знакомства — ты повел меня к себе, представить своим родителям.
Мы пришли не вовремя: твоя мать скандалила со своею невесткой, твой брат плашмя лежал на диване, утопив лицо в подушке, зажав уши руками, отец, прихрамывая, сновал между двумя разъяренными женщинами. Потом вдруг все кончилось, все куда-то ушли с глаз долой: людей вокруг меня всегда как будто смывало волной, когда из дверей аудитории выходил ты, всегда вдруг, хотя только что прозвенел звонок, голоса остальных студентов уже едва доносились до меня, точно всех их уносило на расстояние нашего взаимного увлечения, то есть в безвозвратное путешествие; они возникали снова, когда ты уходил, а я оставалась тебя поджидать — или ты ждал меня у моего института — и снова вестибюль клубился многочисленными людьми.
Твоя мать, должно быть, не скоро очнулась от ненависти к убежавшей куда-то невестке, а очнувшись, увидела меня и смутилась, ей нужен был в эту минуту союзник против невестки, поэтому она не колеблясь подарила мне нитку бус и тоже ушла, уведя отца и старшего сына, а мы прогуливались по твоему тесному дому, и я радовалась, что живете вы небогато, и представляла нашу будущую честную, работящую жизнь. На поле брани, которое только что покинули воительницы, остался лежать поверженный с дивана плюшевый медведь, старый друг твоего детства, и я гладила косолапого и утешала его, и в эту минуту он был мне роднее матери, которой я в ту же ночь написала полное чепухи письмо, а в постскриптуме с продуманной небрежностью приписала: «Кстати, цело ли мое выпускное платье? Я, возможно, скоро выйду замуж: оно мне пригодилось бы для регистрации».