Нас стали запускать порциями, в порядке посадочных номеров, в длинный, коленчатый коридор, который вел на взлетное поле. Атташе так и не удалось дозвониться, и он шел, нервно помахивая чемоданчиком, я точно так же помахивал сумкой фирмы "Родье", в которую все-таки запаковал свой белый костюм - пусть лучше останется горькое воспоминание, чем никакого.
Я надеялся напоследок набрать полные легкие марсельского воздуха, пахнущего горячим маслом, лавандой, чуть отдающего тухлыми яйцами - ими тянет с Берского озера, - но мы так и не вышли на летное поле, коридор впритык подходил к самолету. Может, это и к лучшему, зачем растягивать прощание! Уезжать так уезжать, нечего оглядываться.
И я переключил внимание на аэробус, тут все для меня было ново и интересно, хотя залезать пришлось почти как в полицейский фургон. "Ваш номер, проходите в салон, вот ваше место, курить запрещается". Стюардессы были старые, никаких тебе стройных ножек. Я был зажат в тесном пространстве: перед носом - спинка переднего сиденья, сзади - чужие коленки, упирающиеся в мое кресло. Это меня слегка разочаровало: в фильмах, например в "Эмманюэле", самолеты совсем не такие. Хотя, конечно, и полет у меня не развлекательный.
Едва усевшись, атташе вскочил, переступил через меня и сказал, что еще разок сбегает позвонить и сейчас вернется. Хорошо бы, потому что я как-то плохо себе представлял, что буду делать на родине без него. Чтобы отогнать эти мысли, я, пока его не было, поигрывал откидным столиком. Но тут подошла стюардесса, велела мне перестать и поднять спинку кресла на время взлета. На это кто-то с другого конца салона громко возразил, что она перепутала самолет - в этом кресла не откидываются, и вообще ему надоело это безобразие, вечно опоздания и никаких объяснений. Стюардесса в ответ потребовала, чтобы он не курил, а он ей посоветовал заткнуться, и другие пассажиры были за него, а она им сообщила, что она на работе - на работе, господа! - а они ей - что зато они на отдыхе и не желают, чтобы с ними обращались как с быдлом. Я подумал про себя, что летать самолетами "Эр Франс" не так уж и комфортно.
Атташе вернулся еще более возбужденный и расстроенный, чем прежде. Наверно, дозвонился. С несчастным видом он сел на свое место и понурился, сжав зубы, потом вскинул голову и злобно велел мне смотреть в иллюминатор, потому что там интереснее. Из добрых чувств к нему я так и сделал, недоумевая, однако, чего ради он вдруг на меня напустился. Он же достал какую-то электронную игрушку, должно быть, она заменяла ему записную книжку, и, чтобы забыть о моем присутствии, углубился в изучение своего расписания день за днем в обратном порядке, на месяцы назад. Я мысленно торопил самолет, мне казалось, что моему спутнику будет полезно на некоторое время потерять почву под ногами.
Однако, когда мы наконец взлетели, мне стало жутко, хоть я не подал виду. Я, конечно, понимал: пилот знает свое дело, но отрываться от земли - как-то все же... а впрочем, инш'Алла! Восклицание вырвалось у меня само собой, словно сработал какой-то рефлекс, и на губах остался странный привкус. Вот что значит перемена климата.
Я стал внимательно изучать инструкцию на случай аварии, лишь бы не смотреть на панораму Марселя с птичьего полета. Мне совсем не нужно было этой картинки на прощанье. Гораздо больше подходила к моему душевному состоянию акция в зале аэропорта; она прекрасно отражала все, что я испытывал: предательство и равнодушие окружающих, отказ от иллюзий и протест. Начнется или нет для меня новая жизнь, но со старой покончено - и то слава Богу!
Когда прозвучал музыкальный сигнал и погасли надписи, призывающие застегнуть ремни, снова появилась стюардесса, придерживая за веревочку накинутый на шею спущенный спасательный круг. Жан-Пьер Шнейдер откинул столик. Я не решился сказать ему, что это запрещено и что стюардесса будет ругаться. В конце концов, гуманитарный атташе фигура поважнее, чем какая-то стюардесса. Он раскрыл мое досье и молча углубился в него. А я, чтобы не мешать ему, закрыл глаза, как будто сплю.
Когда я проснулся, мы летели в облаках, голос пилота объявил, что в Рабате ясно. Я взглянул на атташе: он покончил с моим досье и теперь крупным, решительным почерком писал письмо. Начиналось оно с обращения "Клементина". Имя необыкновенно красивое, но я оставил это замечание при себе - нехорошо соваться в чужие дела. Однако, поскольку он писал и зачеркивал, я позволил себе полюбопытствовать. Все равно он это выкинет, так что ничего страшного. Прочел я следующее:
"Клементина, я знаю, что ты (дальше зачеркнуто) и все же что-то во мне (опять зачеркнуто) и твой голос (зачеркнуто) оставь мне возможность (зачеркнуто) сказать тебе (зачеркнуто)".
Атташе поймал мой взгляд и быстро спрятал листок:
- Ну-ну, не стесняйтесь!
- Извините, - сказал я. - Я не читал, а просто смотрел.
- Смотрите лучше в окно!
Я уткнулся в иллюминатор и стал созерцать небо, но по звуку определил, что он рвет листок и поднимает столик. Глядя на облака, я пытался представить лицо этой его Клементины.
- Простите, Азиз, - сказал атташе. - Я сорвался.
Я промолчал, а он чуть погодя прибавил:
- Я развожусь с женой. Неприятно говорить об этом.
Ладно, не важно, сказал я, то есть, конечно, очень важно, но я понимаю, это дело личное. В утешение ему я хотел было рассказать про свою неудавшуюся помолвку, но не стал: он из другой среды, и наверняка его проблемы не имели с моими ничего общего.
- Ее зовут Клементина, - со вздохом сказал атташе.
Я изобразил удивление и восхитился: красивое имя, и ведь есть такие фрукты, клементины, они как раз растут в Марокко. В этом я был не совсем уверен, но надо же было что-нибудь сказать. Он вдруг ударил кулаком по подлокотнику между нашими сиденьями, да так сильно, что из него выскочила пепельница и выплюнула мне на колени окурок. Как раз в это время мимо проходила сердитая стюардесса, я пояснил ей, что не курю: это просто из пепельницы вылетело.