- Нужен заголовок, - сказал Жан-Пьер.
- Что?
- Для нашей книги. Как она будет называться?
- "Гуманитарный атташе", - предложил я.
Во-первых, я хотел проявить скромность, во-вторых, просто не знал, как обозначить себя в заголовке. Но Жан-Пьер сказал "нет" и, с блестящими глазами, торжественно воздев палец, произнес:
- "Груз под охраной".
Он даже остановился, не дойдя до телефонов, чтобы распробовать, посмаковать это название, и три раза одобрительно тряхнул головой.
- Это про меня, - пояснил он. - Ну то есть про вас, это же я и есть вы в романе. "Груз под охраной". Название отражает весь комизм, всю нелепость и парадоксальность ситуации...
Я тоже кивнул, но, по правде говоря, не знал, как к этому отнестись. Жан-Пьер попытался дозвониться Клементине и поделиться с ней радостной новостью, но было все время занято. Тогда он посмотрел на часы, на табло расписания полетов и спросил, как ближе добираться до Иргиза: через Марракеш или через Агадир. Я выбрал Агадир, чтобы оттянуть время - это был последний рейс.
Четыре часа мы просидели в аэропорту, в ресторане. Жан-Пьер то и дело бегал звонить, а в промежутках строчил, как сумасшедший, на обороте официальных бумаг из моего досье - лепил себе биографию из моей. Каждое мое слово превращалось в три страницы, обрастая его собственными переживаниями, и меня это как-то коробило. Выражаясь его языком, он "транспонировал". Он предложил мне перекусить, и я съел бриошь, а он взял себе тарелку кускуса с белыми от застывшего жира ломтиками мергеза и обильно полил все это гариссой, чтобы, как он сказал, "влезть в мою шкуру" и "окунуться в среду".
Я не знал, как выпутаться из этой истории. Смыться от Жан-Пьера, как я собирался сначала, теперь, когда он задумал написать по моей легенде книгу, было никак нельзя. Эта выдумка уже срослась со мной, стала слишком важной, чтобы я мог бросить ее на Жан-Пьера. Под его пером оживала часть меня самого. Атташе весь преобразился. Завороженный просящимися наружу словами, он то прерывался, смотрел на меня горящим взором, благодарил, то снова уходил в работу, что-то шептал, мучительно вздыхал. Я чувствовал себя так, будто зачал ребенка и теперь присутствовал при родах.
Наконец объявили наш рейс, Жан-Пьер сделал последнюю попытку дозвониться Клементине. И дозвонился. Вернулся он серьезный, печальный и вялый. Минутный разговор с этой особой погасил пламя, пылавшее целых четыре часа, пока он общался со мной. Хотя, с другой стороны, это давало мне передышку.
Самолет был поменьше, поплоше, чем первый, на креслах - чехлы в цветочек, зато стюардесса - помоложе. Столиков не было. Атташе закинул ногу на ногу, положил на колено лист бумаги и снова принялся писать и зачеркивать слова, сочиняя послание жене. Я понял, что перестал существовать для него, даже в качестве груза, и закрыл глаза, чтобы помечтать о блондинке с обнаженной грудью, которая сидела напротив в прошлый раз, - мне ее не хватало. Может, попросить Жан-Пьера, чтобы он в своем романе устроил мне с ней любовную интригу? Допустим, муж бросит ее и заберет ребенка, а она, одинокая и несчастная, отправится с нами в Иргиз - иначе кто купит книгу, где нет героини. Дальше все будет развиваться как положено: двое друзей, одна женщина; ситуация непростая, тем более что она любит нас обоих, но это только укрепляет нашу дружбу, а кончится тем, что в последней главе меня, уснувшего у иллюминатора, уносит самолет, а Жан-Пьер лежит, заняв место младенца у груди блондинки, на берегу прозрачного ручья, под сенью платанов и раскидистых сосен, перед освещенным солнечными бликами гротом, стены которого покрыты рисунками, начертанными миллионы лет тому назад сероликими жителями долины Иргиз.
Гостиница торчит над городом огромной штуковиной в современном стиле вроде марсельского "Софителя". Здесь кишат потные французы с одышкой: во-первых, жарко, а во-вторых - в рекламных проспектах все вообще выглядело привлекательнее, чем оказалось. Мой атташе записывает нас в книгу посетителей, просит соединить его с Парижем, сует мне ключ от моей комнаты и во весь дух бросается в свой номер.
Я упираюсь взглядом в затворившуюся за ним дверь лифта. Сам себе я кажусь странным расплывчатым героем из какой-то книги, безразличным всем, даже автору, который все тянет историю о нем и никак не удосужится поставить точку. Марокканец-рассыльный по-французски предложил отнести в номер мой полиэтиленовый пакет, но я смутился еще больше, чем в тот раз, когда полицейский в Рабате заговорил со мной по-арабски, отрицательно замотал головой, быстро поднялся в свою комнату и заперся там.
Комната - семь метров на шесть: сам промерил ее шагами. В первый раз у меня свой гостиничный номер - для начала уже неплохо. Я покрутил ручки телевизора, краны, пощупал маленькие брусочки туалетного мыла, какую-то замысловатую фигню, похожую на машинку для мытья собак, наконец сообразил, что ею чистят ботинки, а затем мне стало скучно.
Некоторое время я проболтался на террасе, глазея на море, песок, луну, звезды, лепную балюстраду, плитки пола... Пахло чем-то непонятным, хотя совсем не противным, воздух был легким, даже, пожалуй, слишком: недоставало машин, и было непривычно тихо. Я говорил себе: "Быть может, я на земле моих предков". Впрочем, не сказал бы, чтобы меня это сильно волновало. Главное: была комната под номером 418 и в ней тип, ломавший голову над моей историей. Забавно, что и меня занимала его Лотарингия, семья, заводик, я не слишком представлял себе, что такое на самом деле литейный завод, по крайней мере, мне бы не хотелось, чтобы он выглядел как парк аттракционов для недоразвитых. Я бы с удовольствием послушал его рассказы о Лотарингии, даже если бы они и не вошли потом в книгу. Я тоже был бы не прочь что-нибудь "транспонировать" - хоть на бумагу, хоть куда еще... подделать себе детство по его образцу, тем более что моего собственного отныне не существовало.
Я принял душ, переоделся, снова повязал узел галстука и отправился в 418-й номер. Постучал я не сразу, так как не хотел ему мешать: он как раз говорил кому-то, что не ему самому взбрело смотаться на Юг, что идея принадлежит Лупиаку. Нет, он отправился с этим магрибским парнем, чтобы бежать от ответственности, а потому, дескать, любовь моя (это он так говорил), она должна понять, как он ее любит, его жизнь без нее - пустыня и что, говорят, вулкан, что давно погас, из остывших ран бьет огнем подчас, и что, наконец, все сплошной бардак, гадость и дерьмо.